Пари - Айя Субботина
Я изо всей силы затягиваюсь сигаретой, надеясь, что мои легкие просто лопнут от горького дыма, и вся эта бессмысленная хуйня, наконец, закончится.
— Может, еще сожрешь ее? — продолжает троллить Тихий.
— Ты за каким хуем приперся? Я тебя не звал.
— Пришел сказать, что курорт закончился, брат, и пора возвращаться в строй.
Он, мать его, издевается.
— Ага, щас, колесом и с подвыпордвертом.
— Да можешь и не пердеть, я тебя покатаю. — Тихий пинком поддевает стоящую рядом коляску. — Хотя, если прям прижало — давай, бзди.
Сука. Блядь.
— Тихий, слушай… Не свалил бы ты на хер?
— Марат собирается отжать «Интерфорс».
— Только сейчас? — смеюсь.
— … и протянул лапы к «Гринтек», — добавляет Тихий.
Когда я только начинал становиться на ноги, у меня был небольшой аграрный бизнес — теплицы, поля, всякая херня, которая, как я ни пыхтел и не рвал жопу, в лучшем случае просто окупала сама себя. Чтобы хоть как-то уменьшит затраты, я придумал сэкономить на энергоресурсах — вложился в ветрогенераторы, заказал у финнов пиздатые солнечные батареи. И как-то потянулось одно за другое, пришлось расширять площади для всего этого добра, чтобы хоть как-то отбить затраты, а еще через пару месяцев, когда вся эта энергогенерирующая машина заработала на всю катушку, ко мне потянулись местные фермера с предложение покупать у меня электричество для своих маленьких хозяйств. Оказалось, что так им и дешевле, и выгоднее, еще и мне компенсация от государства за сохранение окружающей среды. Вот так за шесть лет я из фермера превратился в одну из крупнейших в стране энергодобывающих компаний.
— Хуй ему по всей роже, а не «Гринтек». — Я так сильно сжимаю кулаки, что кожа на костяшках натягивается до хруста.
Наши с Маратом родители умерли очень рано. Отец все время был в разъездах, так что его я почти не помню, а мама навсегда сохранилась в памяти заплаканной и измученной кашлем. Однажды, ей стало настолько плохо, что пришлось вызывать «неотложку». А позже выяснилось, что у нее последняя стадия рака легких.
Она сгорела меньше чем за месяц, и нас забрала к себе старенькая, еле ходячая бабушка. Но и она вскоре умерла, правда, когда нам с Маратом уже исполнилось восемнадцать.
А отец просто исчез из нашей с братом жизни. Уже когда мы стали взрослыми, я пару раз пытался его отыскать — просто чтобы посмотреть ему в лицо и спросить, как он жил все это время, не зная, что с нами и как мы. Но потом просто плюнул и решил, что проще считать его «пропавшим без вести».
Когда именно начались наши с братом трения, я тоже хорошо помню. Он просто во всем был лучше — умнее, красивее, обаятельнее, сильнее. И пока я болтался где-то в конце его насыщенной жизни, все было в порядке. Ровно до тех пор, пока однажды он не заявил, что договорился о продаже бабушкиного дома, где жили мы вдвоем. Только ему было куда сваливать — тогда брат уже жил с какой-то мажоркой в ее «трешке» — а меня просто вышвырнули на улицу, буквально — под забор.
Мне было до чертиков обидно, но только намного позже я узнал, как на самом деле меня кинул собственный брат.
— Он собирает совет директоров, — продолжает Тихий. — Собирается голосовать вопрос об отстранении тебя от руководства. Ты же типа, инвалид.
За что я бесконечно уважаю Тихого — так это за его прямоту. Никаких соплей и рассусоливаний — сразу в лоб правду-матку, как есть, без прикрас.
— Когда?
Смотрю в потолок, воображая там рожу Марата с мишенью в центре.
Мы друг другу уже столько говна за воротник налили, что я иногда даже забываю, что де-факто мы братья. Не считая блудного отца (если он вообще еще жив) и каких-то далеких родственников, о которых ни слом, ни духом, мы с Маратом — единственная родная кровь друг у друга. Только мне Тихий в миллион раз роднее, чем человек, который однажды делил со мной материнскую утробу.
— Двадцать шестого, — чеканит Тихий.
Ага. Через неделю, значит. Не без удивления отмечаю, что хоть и перестал следить за днями, все равно не заблудился в календаре.
— Дай еще одну, — прошу у друга сигарету, но Тихий мотает головой. — Да блядь, ты совсем озверел что ли? Какая в хер разница, от чего я сдохну, если все равно сдохну в инвалидной коляске?
— Типа, я щас должен заплакать от жалости? — В голосе Тихого только пренебрежения, что становится тошно от самого себя. — Слышь, Лекс, может, я потом подтянусь, когда ты закончишь с соплями? А то ей-богу…
— Нахуй иди, раз такой умный! — огрызаюсь я, и эхо собственного озверевшего голоса, подлетев к потолку, болезненно падает обратно прямо на меня.
Тихий отрывает задницу от подоконника, подгребает ко мне и становится рядом, скрещивая на груди здоровенные, поштопанные ручища. До сих пор не понимаю, как он смог вытащить меня из горящей, смятой в лепешку тачки. Спасатели сначала не поверили, что он собственными руками разогнул покорёженное железо, потому что они еще должно не могли это сделать даже с помощью специальных инструментов.
— Они вчера расписались, Лекс.
— Кто? — «Нет, пожалуйста, не отвечай на этот вопрос!»
— Что ты тут целку корчишь, блядь? Марат и твоя сука. Я все время тебя предупреждал, брат, что она редкой породы блядь, но ты меня не верил, рученьки свои всратые распускал. Ну и кто оказался прав?
Почему-то вспоминаю идиотский анекдот, где в конце были фраза: «Спасибо, что пристрелил, родненький». Но теперь я, кажется, знаю, что чувствует человек, когда в него стреляет в упор. Прямо в сердце. Отравленной, нахуй, пулей.
Вика.
Я думал, больнее уже не будет.
Но что я в сущности знал о боли до сегодняшнего дня?
— Я предупреждал, Лекс. Я, блядь, предупреждал, брат! — Тихий с досады таранит кулаком прикроватную тумбу и деревянная столешница просто с хрустом складывается внутрь, словно картонная.
В глубине души я даже благодарен ему за это, потому что сделал бы тоже самое, если бы не мое жалкое положение. Я даже до проклятой тумбы дотянуться не могу.
— Это… точно? — Всегда нужно допускать все, особенно, когда речь идет о Марате. В мире нет более подлого человека, а я столько раз убеждался в этом на собственной шкуре, что готов предполагать даже самое невероятное.
Тихий ждал этого вопроса, потому