Уильям Локк - Сердце женщины
— Что это за чепуху рассказывает про вас Анни Стэвенс?
— Увы! Это правда, — уныло ответил Джойс.
— Проклятая бабенка! Говорил я вам, чтобы не связывались с бабами.
— Все равно когда-нибудь это вышло бы наружу. Не она, так кто-нибудь из товарищей мог быть со мной вчера в трактире.
— Неужели вы думаете, что мужчина так подло выдал бы вас! — презрительно сказал Мак-Кэй.
— Я пришел к убеждению, что в этом проклятом мире все возможно, — с горечью сказал Джойс. — По-видимому, вся труппа настроена против меня.
— Да, несомненно, они возмущены, — не без смущения сказал Мак-Кэй. И, конечно, это не особенно приятно для вас. Они все судят так, как будто сами они до того святы, что хоть живыми их на небо взять, черт бы их побрал! Мне даже тошно слушать. Я прямо заявил, что я на вашей стороне.
— Благодарю вас, Мак-Кэй. Вы славный малый. Но я не стану просить вас об этом. Я не приму участия в вашем турне.
— По правде говоря, пожалуй, вам, действительно, лучше будет уйти из труппы, — задумчиво сказал Мак-Кэй. И вдруг начал ругать Анни Стэвенс.
— Ишь, ведь, кошка драная, какую гадость выкинула.
— Очевидно, в глазах женщины это непростительная вина, — молвил Джойс, обходя багажный вагон. — Я только не понимаю, почему она вдруг сразу так меня возненавидела и стремится погубить меня.
— Не понимаете? Кажется, это достаточно ясно.
— Нет, для меня неясно. Мы все время были большими друзьями.
— Друзьями?! Да неужто же вы не замечали, что она втюрилась в вас по уши? Все это видели, только не говорили вам об этом. У вас такая чертовски насмешливая манера отодвигать от себя людей, когда они лезут не в свое дело. Но, Боже мой! Как же вы не видели? Тошно было глядеть, какими томными глазами она смотрела на вас.
— Так вы думаете, что она была влюблена в меня? — запинающимся голосом выговорил Джойс, — теперь для него постепенно все выяснилось, и прошлое и настоящее.
— Ну, разумеется. А вы что думали?
Большинство артистов еще толпились около багажного вагона, добиваясь выдачи своих вещей или в ожидании носильщиков. Среди них была и Анни Стэвенс. У ног ее лежал дорожный мешок Джойса. Он заметил это, молча подошел, поднял мешок и хотел также молча отойти, но она дотронулась до его руки. Хотя было уже почти темно, он заметил, что лицо у нее совсем больное, измученное, сразу похудевшее. Она с мольбою заглянула в его строгие глаза и шепнула:
— Ради Господа, простите меня!
— Вы загубили мою жизнь, — холодно ответил Джойс.
— Я убью себя.
— Некоторым людям лучше не жить.
И Джойс отошел от нее с саквояжем в руке.
На платформе за барьером он снова столкнулся с Мак-Кэем.
— Прощайте Мак-Кэй, — молвил он. — В целом мире у меня только два друга, которые знают мою историю, и вы один из них.
— Прощайте, дружище. Дай вам Бог в другом месте большей удачи.
Они пожали друг другу руки и разошлись. Мак-Кэй направился к своему приятелю Блэку, в комнаты, заказанные ими раньше: Джойс — в первый попавшийся дешевый отель, чтобы переночевать.
На следующий день он снова был в Лондоне, в своей прежней каморке. Он был совершенно убит и упал духом. Два дня он пробыл в этом состоянии тупого уныния, тоскуя по жизни, от которой ему пришлось отказаться, коря себя за свое малодушие. Надо было преодолеть себя, снести эту муку, попробовать изжить ее… Но тотчас же он начинал убеждать себя в бесплодности такой попытки. Даже если бы он продолжал служить в труппе, скоро повсюду стало бы известно, что он сидел в тюрьме за растрату, и тогда о повышении нечего было бы и думать: он недолго пробыл в театральном мире, но уже успел убедиться, какой это узкий мирок, полный предубеждений и предрассудков. На третий день он пошел к Ивонне, но оказалось, что ее нет в городе. И портье в доме, где она жила, даже не знал, когда она вернется. Уехала она в Фульминстер и велела все письма пересылать туда. Джойс написал ей коротенькую записочку, объяснив, что с ним случилось и стал терпеливо ждать ее возвращения в город.
Но он так устал от своего одиночества, так стосковался по людям, что в этот вечер он снова пошел в знакомую бильярдную в Вестминстере. Там все было по-прежнему, как будто только вчера он ушел оттуда, как будто сидевшие на диване и не сходили с него. Его встретили равнодушными взглядами, равнодушными кивками головы. Единственный протянувший ему руку был Нокс, как всегда сидевший на конце дивана, в своем порыжевшем пальто и не менее порыжевшем шелковом цилиндре, но еще более прежнего бледный и удрученный. Джойс подсел к нему и нагнулся корпусом вперед, облокотясь локтями на колени и подбородком на руки.
— Вы уезжали из города? — осведомился Нокс своим отчетливым бесстрастным голосом.
Джойс кивнул головой и пробормотал что-то в знак подтверждения.
— Я тоже последнее время не ходил сюда.
— Литература одолела? — спросил Джойс, не поднимая головы.
Тот не уловил насмешливой нотки в этом вопросе, провел рукой по глазам и вздохнул.
— Я бросил эту работу.
— Что так? Разбогатели?
— Нет. Со мной стряслась жесточайшая напасть, какая может стрястись с человеком.
Такой неподдельный трагизм был в его тоне, что Джойс невольно выпрямился и взглянул на своего соседа.
— Простите. Я не знал.
— Конечно, не знали. И никто не знает. По крайней мере, никто такой, кому я мог бы довериться.
В этой странной фигуре с нелепым шелковым цилиндром над бакенбардами, похожими на бараньи котлеты, и кустистыми седыми волосами было все же известное достоинство и немой призыв к сочувствию, на который Джойс не мог не откликнуться.
— У меня тоже было за это время много тяжелых неприятностей, — выговорил он, понизив голос.
— Ах, наверное, не таких, как у меня! — Нокс повернулся к нему так, чтобы один только Джойс мог слышать его. — Еще три недели тому назад у меня была жена и ребенок. Вряд ли кто другой любил, как я. Я работал на них так, что иной раз боялся: череп лопнет — по пятнадцати часов в день, неделю за неделей, сам себе во всем отказывал, ходил чуть не в лохмотьях. А теперь я одинок. И жизнь утратила для меня всякую цену.
— Они умерли?
— Нет. Жена ушла с жильцом первого этажа и взяла с собой ребенка.
Джойс молчал. Что он мог сказать в утешение? И только взглядом выразил сочувствие. Нокс шумно высморкался в грязный кусок коленкора с бахромой по краям, который только из любезности можно было назвать носовым платком, и продолжал:
— Жизнь моя разбита. Моя фантазия истощена; я не в состоянии больше писать. Я отрекся от своих честолюбивых надежд прославиться в литературе. Ради того, чтобы прокормить самого себя, не стоит писать грошовых романов с кровопролитием на каждой странице.