Анастасия Дробина - Дворец из песка
Уборку мы закончили уже в темноте, огромные пакеты с мусором Абрек увез в микроавтобусе на городскую свалку, детей Милка накормила наспех сваренными макаронами с помидорным соусом и всех вместе положила спать в холле на сдвинутых матрасах, справедливо решив, что делить комнаты и кровати лучше завтра, на свежую голову. Все мы, страшно усталые и голодные, собрались наконец на кухне, я бухнула на плиту огромную кастрюлю с водой для очередной порции макарон. Любка и Анжела засыпали прямо за столом. Милка, не отрываясь, пила воду из голубой пластиковой бутылки. Между двумя глотками она невнятно сказала мне:
– Подъехали, слышишь?
Я подошла к окну.
Внизу, под фонарем, открывалась замечательная картина: Шкипер передавал с рук на руки Абреку совершенно пьяного Лешего. Тот с воодушевлением исполнял своим ужасным, сиплым голосом жестокий романс:
– Ты скажи, скажи мне, вишня,Отчего любовь не вышла,И твои увяли лепестки-и-и… Ик!!!
Абрек взвалил Лешего себе на спину, как тяжелораненого, и со всем возможным почтением повлек к дому.
– Шкипер, вашу мать… – придушенно раздалось из машины. – Забирай эту гидру, не могу уже держать…
Шкипер открыл левую дверцу, на асфальт кулем выпал Яшка, и я убедилась, что за два года, которые мы не виделись, Жамкин так и не выучился пить. Следом вылез Жиган и объявил:
– Я этого кабана не поволоку!
– А куда ты денешься… – направляясь к дому, сказал Шкипер.
Жиган сердито посмотрел ему вслед, нецензурно выругался и начал устанавливать бесчувственного Яшку на ноги. Я не стала ждать, чем это кончится, и вышла на темный двор навстречу Шкиперу.
– Привет. Что это вы так нажрались?
– Мы – это кто? – слегка обиделся он. – Вот папаша ваш всеобщий правда утрескался, Яшка, да… тоже. А мы с Жиганом – как огурцы…
Мы вернулись в дом и убедились, что Леший и Яшка аккуратно складированы «валетиком» в кухне на диване. Девчонок уже не было: доели макароны и убрались спать. Дети в холле сопели на разные голоса.
– Вот, гляди, – шепотом сказала я Шкиперу, указывая на Бьянку, сладко спящую на плече Сеньки и рукой обнявшую за шею старшую Милкину дочь. Шкипер посмотрел, медленно кивнул. Вполголоса спросил:
– Ну что – спать?
– Ты иди. Я хочу на море.
– Я тогда с тобой.
У ворот, под фонарем, Жиган, как сумасшедший, целовал Лулу, прижав мулатку спиной к железному столбу и задрав на ней юбку выше пояса. Лулу слабо, но довольно попискивала, Жиган что-то хрипло говорил не по-русски. Прислушавшись, я уловила:
– Пута… Прета пута, негрита…
Зеленоватый свет фонаря делал происходящее похожим на киносъемки. Большие южные светлячки бесшумно вились над воротами. Еще выше висела рыжая луна. Ни Лу, ни Жиган не обернулись, даже когда мы прошли мимо них. Картина сделалась уже совсем неприличной, я старательно отводила глаза, но все же успела заметить на шоколадной попе Лу тату: раскрывшего крылья попугая.
Шкипер был прав: мои родственники вселились в белый дом на берегу залива всерьез и надолго. Впрочем, к моему облегчению, и дом, и его прежние обитатели от этого только выиграли. Мы с сестрами отмыли комнаты до зеркального блеска, огромная ванная, которой мало кто пользовался, стала напоминать операционную, а в холле было решительно запрещено ходить с испачканными пляжным песком ногами, плевать на пол и оставлять окурки в кадках с реанимированными цветами. Последнее особенно возмущало Яшку Жамкина, и он долгое время демонстративно стряхивал пепел в огромный фикус, но сдался после того, как Сонька-Ангел у него на глазах выгребла за ним пепел и окурки и без единого слова, спокойно и невозмутимо унесла в мусорное ведро. Только Лешего все эти запреты не касались: он ходил где хотел и как хотел, плевал куда попало, орал на девок, препирался с ребятами, и только Шкипера, по-моему, всерьез опасался. Но Шкипер появлялся в доме редко, и в его отсутствие Леший царствовал самодержавно. А Сонька мало-помалу становилась неофициальной домоправительницей.
Это был самый спокойный, самый веселый и самый ласковый человек из всех, кого я знала, – при том, что назвать Ангела взрослой женщиной у меня бы не повернулся язык: в свои восемнадцать она казалась совершенным ребенком. Тоненькая, маленькая, в белом легком платье, она просыпалась раньше всех в доме, с негромкой песенкой спускалась в кухню, поднимала жалюзи, открывала окно с видом на море, поливала из бутылки герань и ставила на плиту огромную кастрюлю с молоком: варить детям кашу. Каша у нее получалась восхитительной, хотя это всегда была или манка, или овсянка. Но Сонька делала ее с орешками, с ягодами, с кусочками фруктов, с консервированными персиками – и получалось что-то небесное, съедаемое на одном дыхании и детьми, и Яшкой Жамкиным, который к завтраку неизменно оказывался на ногах – даже если всего час назад вернулся из публичного дома на виа Анкоре.
«Ангел мой, кашу будешь? – весело спрашивала его Сонька. – И крикни там Абрека со двора!»
«А давай. – Яшка, потеснив мелюзгу в пижамах и ночных рубашках, под ее хихиканье влезал за стол и оправдывался: – Мне маманя сроду такого не варила! Мама Соня, да чего ты этого моджахеда зовешь, он не хочет! Он вообще на работе, ему нельзя! Ты лучше мне побольше положи!»
Но «моджахед» неизменно являлся тоже, получал свою тарелку, съедал ее, сидя на корточках у порога, и, коротко поблагодарив, отправлялся обратно во двор.
«На здоровье, ангел мой», – летело ему вслед. «Ангелами» у Соньки были абсолютно все, и поначалу мужики шалели от такого обращения, но потом – привыкли и, в свою очередь, относились к Соньке очень нежно. Только Жиган, кажется, был неприятен ей, но ничего удивительного в этом не было. Я сама, будучи сто лет знакома с ним, до сих пор не могла выносить этого парня без мурашек на спине.
Быстрее всех освоились в Лидо дети. В тихом и спокойном курортном городе не было необходимости в строгом присмотре за ними, и ватага нашей мелюзги с утра до ночи носилась по городку, объедалась пиццей и мороженым, полоскалась в море и домой влетала только в сумерках, с гиканьем и топотом, как племя команчей: для того, чтобы поесть и тут же умчаться снова, теперь уже до глубокой ночи. Через неделю все они уже болтали по-итальянски, и я для того, чтобы объясниться на рынке или в магазине, брала с собой кого-нибудь из старших детей, выполнявших свою миссию переводчиков с уморительной важностью.
План мой полностью удался: Бьянка, попавшая в разновозрастную, шумную, крикливую детскую банду, очень быстро заговорила на дикой смеси цыганского, русского и итальянского языков. Шкипер, услышав это эсперанто, попробовал было осторожно возмутиться, но я видела, что он доволен. Вскоре прекратились и ночные истерики: Бьянка сама предпочла спать в комнате с дочерьми Милки и, проснувшись среди ночи, забиралась в постель к кому-нибудь из них. Милкин племянник Сенька пользовался ее особой привязанностью; Бьянка ходила за ним как хвостик, требовала, чтобы он играл с ней во все игры, приезжала вечером с моря на его спине, уставшая, накупавшаяся, разморенная, – но при этом не засыпала до тех пор, пока Сенька не споет ей жестокий романс «Пара гнедых». Это было, пожалуй, самым трудным, поскольку у Сеньки ломался голос, и он то басил, как взрослый дядя, то срывался на фальцет, вызывая пакостное хихиканье остальных зрительниц. Сенька на бестолковых девок не обращал внимания и ответственно исполнял номер до конца: после чего укрывал спящую Бьянку одеялом и уходил в ночной город по своим делам – делам подрастающего парня. Он лучше и раньше нас всех заговорил по-итальянски, и Яшка Жамкин как-то сообщил мне, что уже видел Сеньку в городе с какими-то местными девицами. Я в ответ только пожала плечами и попросила Яшку научить пацана пользоваться презервативами. Больше всего на свете я не любила лечить венерические болезни. И, как назло, именно с этим заявился ко мне Леший после двух недель своего пребывания в Италии.