Эйлет Уолдман - Любовь и прочие обстоятельства
Отец вырос на Аппер-Вест-Сайд, в семье, которая лишь раз в году могла позволить себе отдых в Катскилле. Каждые полгода или около того, когда у нас была пара часов свободного времени в промежутке между покупкой билетов в кино за полцены и началом вечернего сеанса, отец решал, что мы проведем это время не в магазине, а в парке.
Мама не приходила в восторг от этих экскурсий, она боялась грабителей и молодых людей, предлагавших «косячок». Похоже, ее страхи не были совсем уж неоправданными: в те годы парк был куда опаснее, чем теперь, и молодые люди явно пытались нас напугать, а отнюдь не воображали, что хорошо одетый мужчина, с облаченной в меха женой и юными дочерьми, всерьез собирается разжиться травкой. Мне нравились наши прогулки по парку с отцом. Он показывал лужайки, где играл в бейсбол с братьями и друзьями. Помню, отец поковырял мыском ботинка землю у подножия дерева, потому что там, по его воспоминаниям, в 1946 году Бобби Финкельман зарыл серебряный канадский доллар.
Однажды, когда мне было лет десять и мы пошли в парк вдвоем — не помню, почему мама отказалась к нам присоединиться (возможно, простудилась, или же они с отцом поругались, или же ей не хотелось в кино), папа повел меня к Гарлем-Меер[4]. Это было настоящее приключение. Собирался дождь, мы проходили мимо старого лодочного сарая — полуразвалившейся лачуги, где стены исписаны граффити и воняло мочой. Прежде я не бывала в Гарлеме и воображала его как очень темное и страшное место, где обитают темные и страшные люди. Но отец не обратил внимания на мой ужас. Мы обошли вокруг пруда, разглядывая деревья, растущие на высоких склонах. Отец широко улыбался прохожим, даже подвыпившим старикам, которые тянули вино из бутылок, обернутых мятой бумагой. Теперь бы я сказала, что подобное отцовское поведение было типичным для богатого либерала, но тогда он казался мне воплощением расовой справедливости. Как только я сумела закрыть глаза на вандализм, то оценила красоту самого северного уголка Центрального парка.
Переехав в Нью-Йорк, я начала исследовать парк сама. В те времена он только-только начал медленно превращаться из джунглей, где полно бродяг и наркоманов, в пасторальную идиллию для немолодых горожанок, которые рассматривают в дорогие бинокли певчих птиц, и для пожилых любителей рыбалки. В моих прогулках по наиболее удаленным уголкам парка было что-то смелое и первооткрывательское. Теперь, после правления Руди Джулиани (ни один добропорядочный либерал не признается, что голосовал за него, но при этом не сможет удержаться от сдержанного одобрения, когда держит путь через теоретически очищенный от криминала город), даже в такой глуши как Рэмбл, полно неспешно прогуливающихся людей. Раньше только парочки, ищущие укромный уголок, бродили по этим тропинкам, не обращая внимания на птиц и отдавая предпочтение куда более приземленным усладам. В наши дни парк открыт для всех. Любители уединяться по-прежнему здесь (один из этих типов, явный сибарит, с которым мне доводилось встречаться не раз, приносит с собой складной стул — сидеть на камне или на бревне его явно не устраивает), но теперь к ним прибавились орды туристов, офисные сотрудники в обеденный перерыв, пожилые спортсмены и группы школьников, изучающих биологию. Но зимой или в дождь мне удается уединиться.
В лифте я не одна, но мои спутники слишком увлечены друг другом, чтобы хотя бы поздороваться со мной. Я смотрю прямо перед собой и будто не замечаю, что гитарист засовывает руку за пояс джинсов своей подруги — ее желтый дождевик задрался, и она хихикает. Когда мы оказываемся в вестибюле, он щиплет ее за задницу и высвобождает руку. Я старательно притворяюсь, что ничего не заметила, и в итоге не успеваю приготовиться к предстоящей прогулке через парк. Впрочем, на улице холодный дождь, и даже закаленные нью-йоркские дети не выходят из дома в такую погоду.
Иван открывает над моей головой зонтик и намеревается выйти на улицу, чтобы поймать такси. Он хмурится, когда я говорю ему, что пойду пешком, и предлагает мне зонтик. Вместо ответа я демонстрирую объемный капюшон и приподнимаю полы плаща, показывая резиновые сапоги — леопардовой расцветки, очень яркие и стильные. Я чуть не оставила их в кладовке — мне показалось нелепым надевать одежду, которая столь контрастирует с моим нынешним состоянием духа, — но даже я не настолько поглощена своим горем, чтобы загубить пару дорогих туфель. И потом, в этих сапогах я смогу наконец удовлетворить давнее желание и побродить по парку под дождем, не особо смотря на дорогу. Я смогу перейти Рэмбл вброд, через грязь, заросли и болото. Однажды, пару лет назад, я обнаружила маленькое деревянное строение в недрах Рэмбл. Теперь мне хочется снова его увидеть.
Я иду к озеру, а потом пытаюсь сойти с дороги и проложить тропу в зарослях. Рэмбл изрезан дорожками, и поначалу трудно вообразить себя отважным первооткрывателем. Зимой, впрочем, не прокладывают дорожек и не убирают то, что наносит ветер, поэтому мне наконец удается затеряться. Сухие ломкие ветви кустарника трещат под ногами, несмотря на сырость, впереди — сплошные заросли. Я даже не слышу шума транспорта, который обычно раздается на заднем плане, потому что барабанящий дождь заглушает все остальное. Благословенное одиночество. Как будто я в Адирондакских горах или на Аппалачской тропе. Я взбираюсь на валун, держась за мох и за камни и осторожно ставя ноги, чтобы не поскользнуться.
Внезапно краем глаза я замечаю какое-то движение с другой стороны валуна. Я уже наверху и пытаюсь спуститься тем же путем, но не могу удержаться на скользком камне. В итоге сажусь и чувствую острую боль в копчике. Человек, одетый в два полиэтиленовых мешка — один с дырками для рук, второй на голове, как капюшон, — поднимается с земли и приближается ко мне. Его лицо искажено яростью, рот приоткрыт, так что видны желтые, обломанные зубы и синеватый язык.
Я кричу и немедленно вспоминаю о серийном убийце, который изнасиловал и чуть не убил в Центральном парке женщину — проломил ей череп и дал возможность написать книгу о том, как она заново училась читать и говорить. А еще — возможность мучиться угрызениями совести из-за того, что компания ни в чем не повинных подростков провела в тюрьме десять лет. Человек смотрит на меня. У него пепельно-серое лицо и темные глаза, потрескавшиеся губы движутся. Он бросает взгляд на мои леопардовые сапоги и с рычанием отступает. Я пытаюсь вскарабкаться на валун, но сползаю и приземляюсь прямо у его ног.
Он воет и тянет ко мне руки. Ногти у него длинные и черные от грязи.
Многие люди полагают, что в их душе таится нетронутый источник храбрости, откуда можно черпать в случае необходимости, если они столкнутся с экстремальной ситуацией. И никто не считает себя способным на отчаянную трусость. Теоретически каждый человек — это Мип Хиз, которая контрабандой передает Анне Франк в пристройку за шкафом тетрадки и еду. Смелость по большей части — это форма самовозвеличивания. Случаи, когда мне доводилось вести себя смело, были вызваны чистой воды нарциссизмом, желанием казаться храброй, выделиться среди остальных как обладатель доблести, сравняться с Мип Хиз и партизанами. Например, однажды я бросилась на защиту женщины, которую у входа в ресторан на Восьмидесятой авеню колотил муж. Я приказала таксисту остановиться, открыла дверцу и пригласила бедняжку сесть — и все это в припадке бездумного веселья. Смелость импульсивна, это — самолюбование пополам с нигилизмом. Не то чтобы смельчаки не понимали масштабов опасности, с которой сталкиваются. Просто они сознательно об этом не беспокоятся.