Только (не) трогать - Лана Вейден
— Простите. На самом деле мне очень нужна эта работа. И я не должна была так себя вести. Благодарю, что всё объяснили. И спасибо за возможность доказать, что я способна на большее. Поверьте, я действительно способна. И скоро я вам это докажу.
Второй день подряд я бегу домой сама не своя. Город всё еще в тумане, но сейчас туман — это спасение: никто не заметит заплаканную девушку, у которой пояс плаща болтается, опускаясь под тяжестью железной пряжки всё ниже, и бьет по ногам, цепляя колготки.
Даже если колготки порвутся в клочья, мне всё равно.
Главное, в нужный момент я проявила выдержку. Из кабинета (Майер мне ничего не ответил на «обещание», лишь прищурился в своей обычной манере) вышла спокойно, не выдавая волнения, и только на улице расплакалась.
Теперь меня трясет — и от обиды, и от гнева.
«У тебя совсем нет стремления стать лучше, выбраться из болота тотальной одноразовости».
И это говорит человек, у которого все связи настолько одноразовые, что он и не светит ими никогда? Вот уж кто настоящий лицемер!
«Так что не обольщайся насчёт своих умственных способностей».
А я и не обольщаюсь. Может, я и сама ни единой секунды собой не довольна. Но это не значит, что меня можно унижать.
Добравшись домой, я принимаю душ, переодеваюсь и завариваю чай с лимоном и мятой. После разговора с Майером мне очень плохо. Я ещё не знаю, что делать, но говорю себе: я справлюсь, потому что переживала и худшие времена.
Например, в день смерти бабушки было намного хуже.
Она умерла в четверг на рассвете. Накануне уже не разговаривала, ничего не ела и не пила, дышала еле слышно, слегка приоткрыв рот. Я всю ночь сидела рядом, держала ее за руку, и время от времени капала из пипетки воду в уголки пересохших губ.
Когда бабушка перестала дышать, я поняла, что она умерла, но верить в это не хотелось. Рука была еще теплой, и я продолжала её держать, примерно час. В голову лезли глупости — какие у бабушки красивые руки, аристократические, и ногти очень красивые, больше я ни у кого таких красивых ногтей в жизни не видела. И еще я думала: вот понимаю, что в последний раз держу ее за руку, но осознать момент необратимости не могу.
А потом позвонила в скорую. Пока ждала их приезда, подошла в окну. Там, во дворе, на клумбе, были такие красивые цветы! Казалось — это и есть правда жизни, а всё, что за спиной, — неправда.
Затем приехали врачи и полиция. Вызвали соседей.
Марина принесла Псалтырь — сказала, чтоб я встала у изголовья бабушкиной кровати и читала, и я стала читать. Даже когда люди разошлись, я всё стояла и читала. Не помню, сколько времени прошло. Язык распух, стал неповоротливым, во рту пересохло, я начала запинаться, но всё читала и читала, и в какой-то миг мне вдруг показалось, что я постигла суть всех вещей.
За бабушкой приехали поздно вечером. Вместе с санитарами я вышла во двор. Когда двери той машины захлопнулись, я не знала, что делать дальше, поэтому легла на лавочку, подложив под голову куртку (все вещи, напоминающие о тех днях, я потом выбросила), и стала смотреть на небо.
До этого я думала, что родилась взрослой, но лишь в тот момент осознала свою взрослость. Всё вокруг было прежним — и россыпь звезд, и полукруг луны, и шелест листвы на деревьях, и мягкий свет из окон домов, — но только не я. Теперь во всем мире у меня не осталось ни одного родного — по крови — человека.
Когда я была маленькой, бабушка часто грозилась отдать меня в детский дом. Но в ту майскую ночь я поняла — она бы никогда так не поступила, потому что любила меня — по-своему, как умела. И она многому меня научила. И мне будет очень её не хватать.
В ту ночь я чувствовала себя совершенно потерянной. Ни родственников, ни мужа, ни детей, ни диплома, ни постоянной работы. Как жить дальше?
Я вернулась домой, взяла одну из книг Богдана, раскрыла её наугад и прочла: «Только объединившись с темнотой и приняв в себе эту темноту, ты становишься бесстрашным».
Тогда-то я и решила стать смелой. Сильной. Но стала ли? Нет.
И до сих пор понятия не имею, как измениться.
…Я беру в руки кружку с чаем, усаживаюсь в кресло-грушу, скрещиваю ноги и, вдыхая запах мяты, смотрю на циферблат старых часов. Восемь часов. Полдевятого. Девять. Мерное тиканье — тик-так, тик-так, тик-так.
Комнату поглощает тьма. Предметы перестают существовать, остаются только их тени, но потом и они исчезают — я проваливаюсь в сон.
Во сне я бреду по мостовой босиком сквозь густой ночной туман. Идти тяжело, потому что булыжники — не только под ногами, но и в карманах моего платья.
Платье длинное, но почему-то всё изодранное: карманы тоже дырявые, камни оттуда вываливаются и до крови ранят ступни. Я морщусь от боли и внезапно понимаю, что иду не по улице, а продираюсь сквозь свой текст — тягучий, темный и душный, а булыжники — это слова. Я поднимаю их с мостовой, пытаюсь засунуть обратно, но они опять выпадают — больно, больно, больно. А потом я вдруг слышу насмешливый голос Майера — в текстах должны быть легкость и свет, и воздух, а у тебя ничего этого нет.
Я даже не злюсь, а просто останавливаюсь и спрашиваю, всматриваясь в туман, — а где же мне всё это найти? А он отвечает — когда-то выбор сделали за нас, но теперь мы выросли и сами можем сделать выбор, и научиться тому, чему нас не научили. Мы сами должны создать свой свет, а не искать чужой, но только у тебя ничего не получится.
«Глупая, глупая девочка, — после этих слов голос Майера становится тихим и пугающим. — Хотя ты и так наверняка знаешь, кто ты. Впрочем, это не важно… Подумай. Вспомни-ка свое далекое детство. Вспомни-ка…Наконец, вспомни».
Я вздрагиваю и просыпаюсь от бешеного сердцебиения. Чашка с остывшим чаем стоит на полу рядом с креслом.
Я снова закрываю глаза, дышу медленно и глубоко. А затем поднимаюсь, отношу чашку на кухню, включаю ноутбук и начинаю печатать: «УРОК № 1: РАВНОДУШИЕ».
В субботу и воскресенье я совсем не отдыхаю — пишу