Джойс Данвилл - Открытие сезона
После Мэра выступил Виндхэм Фаррар. Мне показалось, что он хитрит, пряча истинный смысл сказанного. В общих чертах высказавшись о театре в провинции и о Национальном театре, он заговорил о миссис фон Блерк и местных меценатах. Не сказал ничего конкретного, но его выступление продолжалось десять минут. Я была разочарована. Не знаю, чего именно я ожидала от него. Энтузиазм не произвел бы на меня впечатления, я сама далека об бурных чувств; возможно, я ждала какого-нибудь скептического замечания, соответствующего моим собственным мыслям. Но даже несмотря на то, что он не сказал ничего ободряющего для меня, у меня появилось ощущение, что его личные интересы никак нельзя было считать филантропическими или наивными. Сама его манера говорить подразумевала некую двусмысленность. Или на меня так подействовал миф о его благородстве: я невольно ожидала, что он будет непохож на других. Хотя в театре идеям благородства никогда не придавали большого значения, он вполне мог оказаться человеком, которому просто немного повезло, поэтому я относилась к его имени с тем уважением, которое обычно берегу для более достойных людей: Энгуса Уилсона, д-ра Левиса и тех, кто действительно что-то совершил.
Когда он закончил выступать, все захлопали и снова разбрелись по залу; я вернулась на свое место возле кухонной двери в ожидании очередного подноса с напитками и там встретила пожилую даму, много лет игравшую на сцене, которая «вычислила» по опыту то, что я увидела с помощью логики, и поэтому была, кажется, единственным веселым человеком здесь. Она подмигнула мне, когда официант вынес очередной поднос, и мы разобрали напитки. Потом она отошла за тортинками с грибами, а я стала высматривать, как всегда это делаю, интересных молодых людей. К сожалению, таковых не нашлось: все молодые люди, присутствовавшие на вечеринке, были актерами, и половина из них – «голубыми». Самым красивым мужчиной здесь был мой муж. Это открытие наполнило меня не гордостью, а лишь беспокойством. Мне не хотелось плохо думать о человеческой натуре и признать тот факт, что Дэвид был самым лучшим. Я наблюдала за ним со стороны: он разговаривал с двумя молодыми и, по-моему, незамужними женщинами. Я слышала то, что они говорили: они надеялись, что с открытием театра жизнь в городке немного оживет. Потом одна из них сказала, что ей нравится галстук Дэвида, и стала водить по нему пальцем: он посмотрел на нее, и я почувствовала, что сейчас что-то произойдет.
– Если он вам нравится, – сказал Дэвид громко, – возьмите его. Я к нему равнодушен.
Он тут же развязал галстук и вручил его девушке. Та была в ужасе.
– Нет, нет, – повторяла она, – Я не это имела в виду, совсем не это, пожалуйста, возьмите его, – она протянула галстук, но Дэвид не взял его обратно:
– Уверяю вас, он мне не нравится, я не буду его носить. Моя дорогая, я очень обижусь, если вы не примите его.
Он настаивал, его акцент становился заметнее, а поведение более вызывающим. Я видела по лицу девушки, как она жалеет, что оказалась невольной участницей этой торговли. Она позволила себе быть несколько более раскованной, чем это позволялось в рамках ее социального слоя, и оказалась проученной с той грубой прямотой, которой Дэвид особенно славился. Она посчитала его приятным молодым человеком, готовым поддержать словесную дуэль, но вместо этого осталась с никчемной вещью в руке и не знала, что с ней делать. Дэвид разозлил меня. Я видела, что он специально поставил ее в неловкое положение: это был не его тип девушки, и он не собирался заглаживать свое поведение. Я догадалась, что первопричиной этого поступка явилось раздражение: ему не нравилось, когда к нему относились снисходительно. Насколько я понимаю, у него не было особых оснований для недовольства. Его карьера зависела от подобного снисходительного отношения, но ему всегда нравилось думать, что можно убить двух зайцев, и поэтому он позволял себе кусать руку, ласкающую его. Все актеры такие: жить не могут без аплодисментов, но ненавидят лицо, ухмыляющееся над хлопающими ладонями.
В конце концов девушка скатала галстук и спрятала в сумочку. Я была рада, что она получила хотя бы это: возможно, со временем ее воспоминания станут более приятными. Я не оправдывала ни ее поведение, ни манеры Дэвида, но взаимоотношения между публикой и актером всегда заставляли меня испытывать неловкость.
Я быстро ретировалась, оставив своего мужа один на один с его социальным конфузом. Отошла в сторонку, едва перемолвившись словом хоть с кем-нибудь, ощущая всю бессмысленность своего участия в таком разобщенном сборище: я не принадлежала ни к одному слою, не говоря уже о том, чтобы занимать чью-нибудь сторону. И вообще, не пора ли вернуться домой и покормить Джозефа? В этот момент двое местных жителей подошли и заговорили со мной, и я их узнала.
– Ну конечно, – воскликнула женщина, – вы, должно быть, Эмма Лоуренс! Вы, кажется, не помните нас, но когда-то вы гостили у нас в Четленхэме.
– Конечно, я помню вас, – быстро сказала я, – Мистер и миссис Скотт, если не ошибаюсь? А как поживает Мери? Я давно не видела ее.
На меня нахлынули воспоминания. Я училась в школе с их дочерью, которая была тогда моей близкой подругой. Мы гостили друг у друга во время каникул, писали друг другу длинные письма и делились секретами. А потом, после окончания школы, не встречались и не переписывались. Только один раз в Лондоне мы пообедали вместе и, как я думаю, осознали обоюдное отсутствие симпатии. Мистер Скотт был преуспевающим адвокатом и очень язвительным человеком. Я никогда не осмеливалась разговаривать с ним, потому что он не упускал случая подтрунить над недостаточно образованной пятнадцатилетней девчонкой, и, хотя я не понимала, почему ему так нравилось насмехаться, я отлично ощущала злобу, исходившую от него. С другой стороны, миссис Скотт была образованной, мягкой женщиной, чья внешность свидетельствовала о благополучной спокойной жизни: помню, что, несмотря на солидный достаток, ей удавалось избегать даже намека на экстравагантность. Напротив, их огромные владения и дом управлялись посредством жесткой экономии.
Она совершенно не изменилась, а ведь прошло не менее семи лет с тех пор, как я в последний раз видела ее. Ее волосы были такими же светло-русыми и собраны в такой же низкий пучок на затылке; и платье ее из светло-голубого шерстяного джерси с матерчатым поясом казалось тем же самым, в котором я ее так часто видела прежде. А оно действительно могло быть тем самым, платьем вне времени и моды. Она хорошо выглядела, и я с некоторым уколом боли, словно вспомнив о собственном возрасте, поняла, что меня не волнует ее мнение о моей шляпке.