Татьяна Ковалева - С тобой навсегда
О Господи!.. Кажется, я обречена на вечный союз с божеством! Сольвейг, всю жизнь прождавшая Пера Гюнта в маленьком домике в горах, была несомненно в лучшем положении: она хоть знала (а если и не знала, то могла надеяться), что Пер Гюнт живой…
Притершись друг к другу, мы с девочками жили во взаимопонимании и согласии. Были у нас и «складчины», и совместные культпоходы (три провинциалки) и всякого рода «очередности». И кровати наши — тяжелые, страшные, с панцирными сетками — расставили наконец, нашли оптимальный вариант. И следили сообща за чистотой сахарницы, ибо никто из нас не возражал, что всякую хозяйку видно по состоянию сахарницы, — не намакияженного лица, не ухоженных ручек, не отполированных ногтей, а именно — сахарницы. Если сахарница липкая или скользкая, если захватана и запятнана она жирными руками, то какая бы разряженная хозяйка ни была, слабое место ее очевидно. А нас ведь было сразу три хозяйки.
Однако в один прекрасный день прислали четвертую. Лену Иноземцеву…
В дверь постучали, и вошла девчушка — совсем юная, сразу после школы — само очарование. В джинсах и белой кофточке с кружевами, будто из деревни приехала. А всех вещей — старый пакет с полустертой надписью «Мальборо». На нас посмотрела, улыбнулась застенчиво — будто рыбка блеснула серебряной чешуей.
На нее глядя, Вера от восторга даже в ладоши захлопала. Надежда же хмыкнула что-то неопределенное. Мне приятна была эта юная гостья, но как подумала я в тот момент, что придется нам потесниться, что опять предстоит двигать тяжеленные кровати и что снова грядет «притирка» со всеми явными и скрытыми сложностями, так оптимизм мой сразу и угас.
Что-то я проворчала тогда насчет сельдей в бочке. И девочку эту, кажется, килькой назвала, — не обижая, однако, с очевидной шутливостью.
Она и не обиделась, засветилась опять своей миленькой белозубой улыбкой.
А Вера вздумала за нее вступаться:
— Ну, что ты говоришь, Любка (лучше б она называла меня просто Любовью Николаевной)! Ты погляди, погляди, какая это килечка! Посмотри, какая рыбонька-раскрасавица к нам заплыла!
Понятное дело, этой восторженной реакцией Вера тут же Елену и купила. Со всеми потрохами и пакетом «Мальборо»… С этих пор они были подружки. Хотя я замечала, что Елена всегда была не прочь подружиться и со мной.
Да, конечно, Лена была — ничего девочка. Интересная. И внешне, и в смысле внутреннего мира, — как выяснилось после. Она мне сразу понравилась. Но не хотелось ей это показывать. Задерет еще свой симпатичный носик.
Поэтому я и сказала, оглядывая ее критически:
— Ничего особенного! Обычная. Мы здесь и не таких видали…
Мне понравилось, как она отреагировала на эту, в общем-то колкую, фразочку, — улыбнулась, опять улыбнулась. Она умела владеть собой, имела характер… Я не знаю, что там у нее было в жизни, какие шероховатости и тернии, какая закавыка, но характер у девочки был закаленный. Несколько позже обнаружилось, что не лишена была Елена и честолюбия. Мне это тоже нравилось. А вот Надежду почему-то злило. Мне это до сих пор непонятно. Ведь из нас — соседок-подруг — Надежда, стоящая время от времени на хорах, ближе всех к Богу. И кому, как не ей, служить проводником доброты, сердечности, участия? Но Надежда всегда держалась от Елены на некоторой дистанции и, будто рыцарь к опасности, всегда была повернута к Елене лицом — с опущенным забралом.
Мы удивлялись загадке судьбы и пытались ее разгадать: Вера, Надежда, Любовь и вдруг — Елена. Почему именно Елена? Какая тут связь?
Знакомые ребята, что порой засиживались у нас в комнате, заглядывали в глазки юной красавице и заискивающе говорили:
— Елена — потому что Прекрасная!
Впрочем ответов было много, и тема долго не была закрыта. Подбирая к Елене эпитеты, мальчики усердствовали не один месяц. Моя монополия на красивость была потеснена, а царство моих чар — урезано ровно наполовину. Хотя я вовсе не страдала от этого. Можно даже сказать: вздохнула с облегчением. Всегда быть в центре внимания — тоже утомительно.
Если быть до конца откровенной — откровенной с самой собой, то и я вместе со всеми иной раз любовалась Еленой. И мне нравилось, как она держалась с ребятами (у ребят этих, музыкантов, не гнушавшихся приработками лабуха, много познавших в жизни и многих испытавших, порой были бороды до пояса и весьма сальные глаза), — по-свойски, сногсшибающе доверительно, будто школьница с неполовозрелыми одноклассниками. Мне иногда казалось, что Елена не совсем понимает значение «сладеньких» взглядов, устремленных на ее фигурку, на ножки, и не замечает взглядов… молниеносных, брошенных за вырез ее кофточки. Вряд ли она была столь искусна и искушена в обращении с «мальчиками». Скорее наоборот: это о таких, как она, говорится sancta simplicitas (святая простота). Я подозреваю, что Лена, не видя опасности в общении с этими, в разной степени прожженными, ребятами, не зная, что может больно порезаться, балансировала по лезвию бритвы, а думала, будто играет в «классики». Мне любопытно было наблюдать реакцию этих «ребят». Они, привыкшие к всяческим уловкам и ужимкам красавиц, прямо-таки опешивали, видя открытые чистые глаза Елены, и становились вдруг похожими на отлично выдрессированных тигров. Они смирялись и не рыпались, они лежали на спинке, помахивая хвостами, задрав кверху лапки, и тихо, мирно мурлыкали, ожидая каждый своей доли ласк.
На свою беду, а может, на счастье Елена занялась литературой. Мне думается, каждый, более-менее мыслящий человек в свое время отдает литературе дань. Это — как детские штанишки с лямочками, коих никому не миновать, кои всякому доводится в соответствующем возрасте поносить. И вот некоторые переростки в этих «штанишках» задерживаются. Ясное дело, что профессионалами удается стать единицам (ибо профессионалами рождаются), а большинство так и остается переростками в штанишках, если не откажется от своих честолюбивых поползновений.
В Елене Иноземцевой я поначалу увидела такого неуклюжего «переростка». Она вдруг стала писать — или, что более вероятно, перестала прятаться. Она писала стихи, прозу — под настроение. И кое-что показывала нам. Вера все ее опусы принимала на «ура!». Ну да с Верой все понятно: она у нас иногда бывает совсем дурочкой. Надежда к литературе относилась так же, как, например, к угольному комбайну, — пусть литература и означенный комбайн существуют на здоровье, но только спать не мешают… Со мной же дела обстояли иначе. Кажется, во мне Елена видела главного критика и к мнению моему прислушивалась. Хотя иногда выдержка изменяла ей: Елена бывало поджимала губки. А я пыталась ей втолковать — нужно кое-что увидеть и понять в жизни и прочувствовать на собственной шкуре, чтобы наконец позволить себе рассказать об этом людям, причем не просто рассказать, но и чему-то полезному научить их на собственном примере и на примере своей изящной словесности. Чтобы писать о любви, нужно самому по-настоящему полюбить; чтобы писать о трудностях, следует их, как минимум, преодолеть; чтобы писать о смерти, нужно разок умереть… или хотя бы пережить смерть очень близкого человека. Елена замахнулась на повесть о балерине-пенсионерке, смотрительнице театрального музея. Я поражалась: ну что она об этом знает? Я понимаю: обобщения обобщениями! Но когда обобщения становятся чересчур общими, это уже халтурой попахивает, напоминает бег по кочкам — скорее, скорее пробежать болото. Скольжение по верхушкам… Поэтому и отсылала юную авторессу к нашей музейной даме. А Лена, кажется, меня не поняла и обиделась. И опусов своих больше читать не давала.