Серебряный город мечты (СИ) - Рауэр Регина
А я фыркаю.
О том, что Дим его не простит и на запчасти разберет, а затем соберет, чтобы после вновь разобрать, я слушаю последние пять дней. Вот как мы столкнулись в аптеке и выбили из меня признания, так я и выслушиваю. Не возражаю особо, потому что… собирать людей Дмитрий Вахницкий, правда, умеет.
Травмы, операции, болезни, после которых не ходят.
Инсульты, как у бабички.
Из-за которой, пожалуй, всё так и вышло. Тогда, в больнице, было упрямство, смертельный номер, который исполняется всегда лишь раз, а потому встать больше пани Власта не смогла. Не могла. Не хотела, как заявил в один из наших визитов Дим.
Поругался с ней, чтоб на следующий день вернуться.
Почти переселиться в квартиру папы, где с пани Властой они цапались, злились, прощались навсегда, сдавались и пытались вновь. Раз за разом, день за днем, что в месяца сложились. Насчитали полтора года, через которые бабичка, пусть и с тростью, на ноги встала, прошла сама по комнате.
В конце которой Дим её подхватил, но… она прошла.
А Дим сдал все экзамены.
И работу по профессии — своей, настоящей — он нашел, стал реабилитологом, потому что даже доктор Вайнрих шансов на восстановление чувствительности не оставил и про хирургию сказал забыть, отпустить.
«За всё надо платить», — так сказала уже Фанчи.
Добавила, что выбор, не проходящий бесследно, Дим сделал, и выбрал он меня. И радостнее от таких признаний мне не стало, только хуже. Так, что мы поругались, первый раз до грохнутой чашки и хлопнувшей двери. До Карлова моста, на котором спустя двадцать минут Дим меня нашёл.
Выговорил, вставая рядом, что я дура.
Он не жалеет.
Без кардиохирургии он как-нибудь да проживет, а вот без меня никак, не хочет и не будет, поэтому чувствовать себя виноватой я не смею. И вообще… это его выбор и его право было. И обсуждать тут нечего.
И… мы больше не обсуждали.
Я молчала, когда по ночам от фантомной боли он просыпался, уходил из спальни, чтобы до утра на балконе или террасе просидеть и прокурить, а после тихо вернуться. Я молчала, когда шрамы, протянувшиеся до самого плеча и побелевшие со временем, он решил забить татуировками. И я только улыбнулась, когда два года назад, открыв собственную клинику реабилитации и утащив меня во время банкета гулять по ночной Праге, он прошептал, что отпустило.
Насовсем.
Как и кошмары.
Впрочем, они — и у него, и у меня — закончились на пару лет раньше. Им не осталось места, когда у нас родился Арс. Теперь все наши кошмары и страхи стали только за него. И бабичке, Фанчи, тёти Инге или Аге, напоминая сама себе безумную мамашу, я попеременно звонила первые месяца по десять раз на дню, рыдала, что не справляюсь, в тёплый бок Айта, который от непривычного детского крика тоже слегка обезумил и прижимать испуганно обрубки ушей научился.
И у люльки нас двоих, таких полоумных, Дим находил.
Спасал.
А я молчала, что Арса со своей рукой он по полночи на руках таскает. Рассказывает ему то стихи серебряного века, то истории пациентов, которых за день Дмитрий Владленович посмотреть успел.
Наш же сын, пуская пузыри, его внимательно слушал.
Пожалуй, проникался.
Гулил так точно проникновенно. Тянул ручки с невозможно крохотными пальчиками, чтобы за прядь волос или нос ухватить и дёрнуть. И беззубо улыбался, когда два нерадивых родителя над ним склонялись, перепирались шёпотом на кого Александр Дмитриевич Вахницкий похож больше, и спор за глаза — у него твои, Север! — Дим выиграл.
А я оказалась права, что волосы у него останутся тёмными. И сам он — в пани Власту! мы решили единогласно — остался упрямым.
Террористом.
На пару с Айтом, который Арса обожал, получал полную взаимность. Такую, что первым словом нашего сына было имя собакена. Впрочем, и вставать Арс учился, держась за собачий бок, а не край дивана, как все нормальные, по словам Фанчи, дети.
И скоро это всё будет вновь.
Повторится и умножится.
Появится в этой «гоп банде», как смеётся Дим, третий террорист. Или террористка, потому что родить дочь я обещала Дарийке и Лаврову, дабы Вахницкий проникся и издеваться над уже маячащей проблемой Кирилла по отгону женихов перестал.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})И Диму — уже сегодня, даже не завтра — про террориста я расскажу первому и смотря в глаза, в Каире, в котором я не была так давно. Теперь же вот лечу. Могу туда лететь, возвращаться после смерти мамы и пустыни, из которой Дим меня вытащил.
Появился и спас.
Выдернул из круговерти боли и отчаянья, от которых так хорошо танцуется и так громко веселится. Сходится с ума, толкая в пропасть, на краю которой он меня поймал. Не дал разбиться, только отправил обратно в Прагу.
К Любошу.
Которому однажды я позвонила.
Отправила статью про Тянь-Шань и Китай, в который к Диму при любой возможности я полгода летала. Он, забравшись в самые горы, изучал акупунктуру и что-то ещё, что запомнить я так и не смогла. Впрочем, я многое там забывала и не помнила, поэтому двум полоскам теста уже в Праге можно было не удивляться.
Только радоваться.
Как и сейчас.
И… и, должно быть, именно от этого, представляя и перебирая в памяти воспоминания, я уснуть не могу. Кручусь больше часа, чтоб в конце концов сдаться и наружу, подхватывая куртку, выбраться.
Пойти на поиски Марека, который где-то рядом должен быть.
Он должен снимать небо.
— Мамочки… — я, спускаясь с крыши машины по лестнице, выдыхаю едва слышно.
Застываю с поднятой к небу головой посередине, замолкаю, потому что иногда слова до боли неуместны, абсолютно лишние. Лучше тишина, что разбавлена шелестом близкого океана и щелчками фотоаппарата вдали.
И ещё песками, что поют.
Плещет, разбиваясь о берег, особо громкая волна, и я, отмирая, спрыгиваю на землю. Делаю, кутаясь в куртку и задирая голову, пару шагов, не смотрю под ноги. Не могу опустить голову. Даже когда затекает шея, я не могу перестать глядеть на небо.
На звёзды.
На россыпь, которую никогда не счесть, звёзд.
Таких ярких и… алмазных, пульсирующих и чуть заметных, крупных и едва угадываемых обычным глазом. Они раскинулись на всё иссиня-чёрное, словно бархатное, полотно небо, на котором свою дорогу Млечный путь проложил.
И сфотографировать я не пытаюсь.
У меня всё одно не получится, не выйдет так, как у… Марека, который конкурсы астрофотографии выигрывает и за снимки которого многие журналы дерутся. «Он просто лучший фотограф современности», — как гордо и с легкой снисходительностью к окружающим пожимает плечами Ага, отбривая все вопросы.
И я выцыганю у этого лучшего фотографа потом пару снимков и Арсу покажу. Мы оба с ним преданные фанаты одного из самых знаменитых на весь мир фотографов, которого, колдующего возле штатива с камерой, я нахожу.
Он же, оглядываясь на меня, интересуется рассеянно:
— Не спится?
— Нет, — на откуда-то притащенное бревно я пристраиваюсь. — Я с тобой посижу.
Погляжу, как настоящие профессионалы работают.
И кто кому сделал одолжение, согласившись на Намибию, ещё большой-большой вопрос. Про пески и песок, который вытряхивать надо отовсюду, он всё-таки брюзжал проформы ради. Общение у нас такое, специфическое.
Обязывает.
Всегда.
Или почти всегда, потому что здесь и сейчас получается тихо и искренне, будто неуверенно:
— Вет…
— А?
От почти угаданного созвездия я отрываюсь.
Кошусь на лучшего фотографа, который рядом пристраивается, выглядит непривычно растерянным, чем-то озадаченным. И, пожалуй, нечто подобное я наблюдала только раз, когда Зденке задачу по математике он решать помогал.
— Ты чего?
— Я Аге хочу предложение сделать, — он выпаливает залпом.
А я моргаю.
И не смеюсь, пусть и тянет очень.
— Только теперь?
— Не издевайся.
— И не пытаюсь. Но…
— Квета! — рявкают, обрывая всё ж рвущееся издевательство, меня ещё более внезапно, повышают, переворачивая мою картину мира, первый раз голос. — Я ей не пара, она… такая… вся, а я… Я боюсь, что она откажет!