Адам Торп - Затаив дыхание
— Все еще думаю. Знаю, лапушка, у вас там хорошо и тепло. Голова у меня пока что работает. Вроде бы.
Рождество они встречали вдвоем. Доналд праздновать не хотел, предлагал просто скромно поужинать, но Джек все-таки зажарил индейку и подал к ней переваренную брюссельскую капусту; отец чуть не подавился каштаном. По телефону их поздравили Джулия и Денни. У отца с сыном на душе было тяжко и грустно, зато пьеса Джека ко Дню святого Георгия заметно продвинулась. Собственно, она разрослась в несколько пьес. На Радио-3 прозвучит отрывок из второй части — соло арфы в ля миноре. Ля — это Любовь. Ре — Рождение. Си — Смерть. В мажоре и в миноре.
По внутреннему трепету — напоминавшему толчки в черной осадочной породе — Джек понял, что опус удался. Он назовет свое новое сочинение «Серые дни». Смысл дойдет до каждого. Паузы между оборванными нотами словно подстегивают внимание — такого эффекта он еще не добивался никогда. Музыка для слепых. Любая музыка пишется для слепых — чтобы мы прозрели. В паузы, между серыми звуками арфы, высеченными из гранитной тишины, он на одну-две секунды ввел звуки транзистора — уродливый аудиохлам, долетевший из-за забора. Пьеса вышла замечательная. И все, буквально все в нее вместилось. Даже гудение ротационной сушилки для белья.
На Радио-3 пьеса решительно не понравилась. Прямо об этом не было сказано ни слова, но Джек все понял. Он отправил им партитуру целиком, отметив начало и конец отрывка из средней части; спустя две недели по электронной почте пришло холодноватое благодарственное послание. Его опус сочли «очень интересным и необычным», но выразили сомнение в том, что «он сочетается с прочими произведениями этой программы. Возможно, подойдет для исполнения в другое, более позднее время, для удовольствия любителей по-настоящему серьезной и глубокой музыки». Вопреки обыкновению Джек разразился ответным письмом, в котором яростно отстаивал свое сочинение, подкрепив аргументы подслушанной на встрече с Соумзом просьбой писать «сложную» музыку. Радио-3 немедленно пошло на попятную. Вот так теперь будет всегда, думал Джек. Никаких компромиссов.
Он не станет отвечать на заранее составленные вопросы и скажет то, что думает. Необходимо сказать то, что он на самом деле думает.
Пьеса вышла более чем на час звучания.
Он отправил ее Говарду, причем без особого волнения — понимал, что получилось хорошо. Неделю спустя пришло ответное письмо — настоящее, не электронное: три листа бумаги, исписанные красивыми фиолетовыми чернилами. «Серые дни» — произведение гениальное, заключил свой отзыв Говард. Причем без малейшей иронии.
— Мамочка, спасибо тебе, — произнес Джек. Он лежал на кровати, закинув руки за голову; письмо Говарда покачивалось у него на груди. — И тебе, Роджер, тоже спасибо. Ублюдок несчастный.
Глава одиннадцатая
Я вхожу в зал прилета таллиннского аэропорта и вижу группу мужчин, ожидающих посадки на обратный рейс. На них одинаковые желтые фуфайки с ярко-фиолетовыми надписями: «Жених», «Шафер», «Свидетель», «Шофер», «Лучший друг жениха», а у одного — «Несчастный брошенный ублюдок». Они напоминают только что выпущенных из тюрьмы арестантов, еще не привыкших к свету дня. Похоже, всех до единого зовут Крис. Голоса у них хриплые, но очень громкие. У одного на голове фетровый цилиндр с флажком святого Георгия.
В Таллинне я проведу всего одну ночь. Гостиница самая дешевая, какую только удалось найти, — серое бесформенное логово, пропахшее потом и бриолином. Стоит она в бывшей советской зоне, возле железной дороги, но до старого города можно дойти за считаные минуты.
Здесь холоднее, чем в Лондоне, температура примерно та же, что и шесть лет назад, хотя сейчас апрель, а не октябрь. Туристов гораздо больше, чем раньше, многие здания отремонтированы и покрашены, отчего они немного смахивают на городок из какого-нибудь диснеевского мультфильма. У меня такое чувство, что я непрошеным гостем вторгаюсь в собственные воспоминания. Кафе, где я познакомился с Кайей, где началась та длинная музыкальная фраза, не узнать: его переделали, выкрасили изнутри в ярко-красный цвет, поставили на столы ночники и назвали «Санкт-Петербург». Фасад светло-голубой, на затейливом крюке висит газовый фонарь. Из распахнутой двери несется уханье «транса», от которого сердце больно колотится в груди. К оконному стеклу прилеплено объявление, набранное на компьютере красивым готическим шрифтом: Никаких холостяцких вечеринок. Убедительно просим соблюдать вежливость.
В общем, кафе «Майолика» бесследно исчезло.
Я захожу в паб, который по-прежнему называется «У О’Луни»; над дверью деревянная вывеска, на ней от руки намалевано: Существует с 1994 года. Как и прежде, из-за двери несется музыка и крики посетителей, составляя резкий хроматический диссонанс. Музыка все та же, что и в девяносто девятом году, — типичные для ирландского фольклора перепевы и повторы (почему-то мне кажется, что она записана на кассету), но на сей раз кричат англичане, а не финны. Похоже, дело вот-вот дойдет до кулаков; я поворачиваю прочь, но тут из двери с воплями и оглушительным хохотом вываливается с десяток моих соотечественников. Хотя на дворе, несмотря на весну, изрядно холодно, одеты они по-летнему.
Я перехожу на другую сторону — не хочу привлекать к себе внимание воинственно настроенной компании. В то же время во мне просыпается любопытство. Они ведут себя здесь так же, как дома — в Хейсе, Харлоу или откуда там они сюда приехали. Один, заметив свое отражение в витрине, задирает сзади майку и мотает своим необъятным крупом; другой плюхается ничком и делает вид, что совокупляется с булыжной мостовой. Все то же, что и на родине.
Остальные, гогоча, подначивают приятеля и вдруг замечают меня. Я делаю вид, что читаю сообщения на зажатом в ладони невидимом мобильнике. До чего же короткая у меня линия жизни. Один рыжий толстяк с огромными волосатыми ноздрями (такое впечатление, что на мир он смотрит сквозь них) отделяется от группы и, не доходя до меня нескольких ярдов, орет:
— Эй ты, урод, блин, чего уставился?
Я и впрямь крепко разозлился. Такое чувство, будто орда чужеземцев буянит на моей родной земле. Я огрызаюсь, но не потому, что я храбрец — просто меня накрыл приступ слепого гнева. Эти хамы упились в зюзю дешевым пивом и таллиннской водкой. Глупо с ними вязаться. Но не вязаться я уже не могу. Они насмехаются надо мной, принимая меня за эстонца, во всяком случае, не за англичанина, и потому считают человеком низшей расы. И одновременно восторгаются собственным уродством, грубостью и жестокостью. В этом даже чувствуется некое намеренное комикование, этакая театральная бравада. Невольно думаешь, что зла они все же не причинят.