Тщеславие - Виктория Юрьевна Лебедева
Положительно это была счастливая зима, и было ощущение начала чуда, но за зимой, как правило, что-то следует. И наступило вслед за той зимой совсем иное время года.
Оно пришло в город с сильным опережением графика и бесследно смыло остатки и без того невеликих московских снегов уже к первым дням марта месяца. В воздухе горько запахло мимозой, которую продавали у любой станции метро усталые, плохо одетые бабушки; все московские дворовые псы, за зиму оголодавшие, запаршивевшие, обозлились и занервничали; обратная сторона города сделалась от этого почти непроходимой. И казалось, будто сейчас начнется что-то, начнется обязательно, и расставит по местам все, что на протяжении столь долгого времени оставалось неправильно расположенным.
А в театр мы все-таки пошли.
Перед Восьмым марта, должно быть, по случаю праздника, нам таки выдали то, что задолжали за долгие зимние месяцы. Мы стояли в очереди, которая тянулась к дверям бухгалтерии наискосок, через низкий темный коридор третьего этажа, наши заводские алкоголики шумели и в предвкушении приятного вечера потирали свои плохо отмытые рабочие руки, а Ирина Петровна, учетчица, пронзительно кричала, высунув голову из квадратного окошка: «В предбанничек больше двух не заходить!», и ее неприятный голос несся над нашими головами и уходил на центральную лестницу, где звучал еще некоторое время, а потом рассеивался бесследно. Слава говорил:
— Слушай, кто-то обещал сходить со мной в театр еще в прошлом году!
— Обещанного, между прочим, три года ждут.
— Ладно, кроме шуток, я сегодня случайно афишу видел. На Таганке — «Мастер и Маргарита». Давно хотел посмотреть. Присоединяйся.
— А физика?
— Да ну его, этого физика. Я все равно ни рожна не понимаю.
— Взаимно. Ладно, пошли.
— Заметано. Я за тобой в пять зайду, после звонка.
Когда мы приехали на Таганку, оказалось, что спектакль отменили. Умер один замечательный актер — за границей, так и не дождавшись сложной операции на сердце, и как раз сегодня был день гражданской панихиды. Таганка надела на себя недельный траур, и до пятнадцатого никто не работал.
Но в институт мы не вернулись. Во-первых, физику оба терпеть не могли, а во-вторых, все равно уже безнадежно опоздали к началу занятий. И мы снова пошли бродить по московским улицам.
Шли просто так, не задумываясь, куда мы, собственно говоря, придем. Настроение у нас немного испортилось, погода была отвратительная, со всеми мартовскими прелестями: с пронзительным ледяным ветром, с мелким колючим снегом. Наши носы и щеки обветрились и покраснели, наши пальцы гнулись с трудом, даже несмотря на перчатки. Вдобавок у меня насквозь промокли ноги, и я начинала уже чувствовать себя полутрупом.
— Знаешь, — сказал мне Слава после сорока минут прогулки, — поехали-ка на Пушкинскую. Мы же собрались сходить в театр, вот и пойдем. Какая нам, в сущности, разница, что смотреть? А там этих театров, извини за выражение, как собак нерезаных. Хоть один да работает. А то мне уже неудобно — я тебя пригласил, и все никак.
К тому времени я настолько окоченела, что мне хотелось только одного — согреться. Я уже подумывала о том, чтобы отправиться домой; при всей моей глубокой симпатии к другу находиться на улице дольше я была не в состоянии. И поэтому его идея показалась мне просто отличной.
— Да, ты здорово придумал! — сказала я ему. — Еще часочек таких гуляний, и мы оба заработаем воспаление легких.
Мы поехали на Пушкинскую. Но спектаклей не было: ни в самом Театре Пушкина, ни у Дорониной.
Мы шли по Тверскому бульвару, нахохлившись от холода, и уже почти не говорили. Было без пятнадцати семь вечера.
— Ладно, — сказал Слава, — видимо, не судьба. Мы сейчас дойдем до Театра Маяковского, и если там тоже будет закрыто, тогда до Арбатской — и по домам. Тебе там до вокзала по прямой. Я тогда сажаю тебя в электричку и сам доеду с тобой до Новогиреева. Идет?
— Ага! — отозвалась я коротко, мне даже рот раскрыть было холодно.
Но, как это ни странно, Маяковка все-таки работала. (О том, что она работала, я жалела потом всю свою жизнь.) Афиша на дверях была устрашающая: «Кто боится Рея Брэдбери?», но нам было уже до такой степени все равно, что билеты мы купили не задумываясь. Билеты были хорошие — в самую середину партера.
Это оказался замечательный спектакль, сентиментальная комедия о странно сложившейся любви, всего с двумя актерами. Первые три действия, до антракта, мы со Славой все гадали, при чем же здесь, собственно говоря, Рей Брэдбери, а в антракте выяснили, что прочли второпях не ту афишу и смотрим нечто совсем иное. Но все, что мы случайно увидели в тот вечер, было красиво по-настоящему.
Когда пьеса закончилась, мы еще долго хлопали, впрочем, как и все остальные зрители, и всё вызывали актеров на сцену. Уходить нам не хотелось.
Ощущение того, что вот-вот начнется что-нибудь непременно очень хорошее, не покидало меня весь вечер, этот спектакль затронул во мне некие глубинные сентиментальные струны, хотя сентиментальность, по большому счету, никогда не была мне свойственна, ни до этого, ни потом. Я находилась, что называется, под впечатлением. И Слава тоже смотрел как-то странно и даже немного убавил звук своей всегда неумеренно громкой речи. Мы, не знаю почему, оба заметно нервничали, и когда Слава подавал мне пальто в фойе, я никак не могла попасть в рукава.
А на улице за эти три часа все изменилось до неузнаваемости. Ветер утих, рассеялись свинцовые низкие тучи, воздух был густым и теплым, и мелкие, едва приметные звезды над нашими головами казались свежевымытыми.
Я решила не ехать сегодня домой, а остаться ночевать у одной из своих московских тетушек. Слава сразу вызвался меня провожать. Тетушка жила далеко, на Рязанском проспекте, и от метро к ней нужно было долго идти пустынными вечерними дворами.
Мы шли по узкой мокрой асфальтированной дорожке и не встречали ни единого прохожего. Наши рукава чуть соприкасались, и мое пальто издавало скрипучий болоньевый звук, задевая за Славину кожаную куртку. Мы молчали почти все время, и я напряженно смотрела под ноги, на мокрый асфальт, откуда близоруко, снизу вверх глядели на меня размытые отражения редких уличных фонарей. И где-то в середине пути странно молчаливый Слава сказал мне с загадочной интонацией в голосе:
— У тебя красивое имя — Надежда. Надя — как-то плохо звучит, грубо. Можно, я буду называть тебя Надеждой?
А потом мы стояли у