Большой вальс - Людмила Григорьевна Бояджиева
— До Солнечногорска подвезете? — спросила старшая. — Вот спасибо! — она поставила на сиденье сумку с цветами и пропустила свою спутницу. Ехали молча.
— Ребята, а вы не очень торопитесь? Мы вам хорошо заплатим. Нам надо на кладбище… Это недалеко…
— Дорогу покажите — довезем, — бросил через плечо водитель. Голос с чуть заметным южным акцентом и немногословность мужчин Евгении не понравились. Она вопросительно посмотрела на Викторию, та не поняла — «У меня много денег, мама».
— Нет, нет, девочка, мы лучше в центре Солнечногорска выйдем. Надо в магазин зайти.
А когда, расплатившись, отпустили машину, Евгения объяснила:
— Не понравились мне эти бандюги. У нас здесь сейчас преступность на самых высоких показателях. Сплошные убийства, а ты ещё про деньги сказала, — почему-то шепотом сообщила дочери Евгения, кивнув вслед удаляющимся «Жигулям». — Да и тут в самом центре торчать не очень-то хочется — того и гляди на знакомых нарвемся.
Они сквериком прошли к центральной улице («здесь мы с твоим отцом познакомились»), миновали «красные дома» («а тут на втором этаже мы раньше жили») и вышли к шоссе.
— Вон, узнаешь, — башни с голубыми лоджиями? Крайняя слева — наша. Кто-то там теперь живет…
— Я часто вспоминала этот дом. Только не думала, что он такой маленький и ободранный.
— Девять этажей… А насчет… Фу, гад! — проводила Евгения не прореагировавшую на их «стоп» иномарку… — А насчет ободранности… Все наше прошлое теперь на слом пошло. Да и сами мы… Вот — приближаюсь к пятидесятилетию, — Евгения пожала плечами, отмечая свое несогласие с этим фактом. Она одела самое лучшее платье, нашедшееся на даче, но почему-то казалась себе жалкой и провинциальной рядом с этой красоткой, пропахшей Диорами.
Уже в подхватившем их «Москвичке» с местным номером и разговорчивым пенсионером за рулем, привязавшемся с расспросами к хорошенькой девушке, Евгения с оглушительной неожиданностью и ясной безоговорочной полнотой почувствовала необратимость прошлого. Стало вдруг очевидно, что Викошки девчушки-нескладехи, по которой она вздыхала бессонными ночами, уже никогда не будет, как не будет ни Алексея, ни весельчака-Леонида, превратившегося в обрюзгшего ворчуна, ни заносчивой, безапелляционной матери… Не будет и Женьки — златовласого очкарика-отличницы, допоздна слоняющейся по этим от кривеньким улицам с заезжим «джигитом»… Куда же делось все это, казавшееся незыблемым, прочным, личным твоим миром?
Красавица Вика — любимая, родная, чужая. Чужая, хоть и врезается в сердце на вечную память, каждый жест её, улыбка, слово… Как мала она, как слаба — наша «вечная», смертная память.
…Два серых бетонных камня рядышком — отцовский и Алексеев — по стандарту местной кладбищенской мастерской — 50 на 100 см. Плюс «каменный цветник» и фотографии по желанию. Алексею делали фарфоровый овальчик, отцу ограничились надписью. Новая некогда часть кладбища стала старой, поскольку разрослись в садовые кущи прутики рябин и черемух, посаженные здесь десять, нет, пятнадцать лет назад.
Евгения прикопала в «цветник» кустики флоксов и, прихватив банку, собралась за водой. Ей хотелось оставить дочку одну. Есть, наверно, о чем побеседовать с «памятью».
— Я воды наберу и к Чеканихе зайду. Это бабка Максима. Я тебе рассказывала… Светлану-то саму из могилы выкрали… Давно же, лет пять… Здесь целая история была. Не знаю, кому такое в голову взбрело — разве родным Игорька того, что её застрелил и сам повесился. Да только странно это… И фотографию взяли.
— Странно, — согласилась Виктория и присела на покосившуюся скамеечку, ту самую, сработанную ещё алексеевскими руками. «Странно, — сын Александра Зуева — герцога Баттенбергского, и сын Остина Брауна „миссионера справедливости“ — рядышком, на глухом подмосковном кладбище под крепенькой беспородной рябиной с уже краснеющими тяжелыми гроздьями. Отец и дед мисс Меньшовой, гражданки Соединенных Штатов, доводящейся правнучкой Александре Сергеевне Меньшовой — сводной сестре Шурки Зуева… Странно, все закрутилось, сложно, со смыслом. Только вот с каким?»
…Не это ли видел ты тогда, Александр Зуев, в мартовскую ночь 1945 не рыженькую ли Мечту, приткнувшуюся у ваших с Остапом могил в задумчивой, недвижимой печали? Не ту ли бездну смыслов, маячивших за её спиной, предрекал, говоря о «красивом узоре» — непостижимом узоре человеческих судеб, вышитом по канве Вечности.
Алексей на фотографии был молод и весел. Он улыбался прожекторам, сопровождавшим летящего по манежу «алого джигита». Конечно же — вон даже воротничок черкески попал в рамку и упал на лоб из-под сдвинутой набекрень папахи черный завиток… «Папа, папочка», — с холодным дуновением в висках прошептала Вика, так, будто и в самом деле смотрели на неё черные, любящие, восхищавшиеся ею глаза. — «Я постаралась стать такой, как хотел ты… Неделю назад я гнала из Брюсселя прокатный „вольво“ — решительная, бесстрашная, азартная. Я так верила, что смогу помочь другу. И помогла… Ты бы погладил меня по голове, я знаю. Может, от этого и гремели в моих руках победные фанфары?.. Я счастливая. Мне удалось найти и полюбить своего деда. У тебя отличный отец, Алексей Остапович. Необыкновенный. А ещё в синем море качается яхта — „Виктория“ — в честь твоей матери. А над моей кроватью всегда Божья матерь — та, что предназначалась дедушке Мише… Ах, мне так много надо вам рассказать, родные… Спите спокойно. Мы все, кому дали вы жизнь, постараемся быть счастливыми… И вам никогда не будет стыдно за нас… „Заседание продолжается“ — „Алле“, папка!»
Виктория поднялась, заметив тихо стоящую в стороне мать.
— Мне пора, мама.
— Знаю, девочка, — она наклонилась поливая поникшие цветы. Когда-нибудь и я буду здесь, рядом.
— Не надо, мама… Наверное, не стоит бояться смерти. Они — не боялись. — Виктория посмотрела на согнутую спину матери и упавшую на щеку золотистую прядь. — А знаешь, человек, у которого я живу и который очень любит меня — отец Алексея. Остап Тарасович Гульба…
Евгения выпрямилась, сняла очки и замерла, смотря на дочь округлившимися глазами.
— Только считай, мама, что тебе все это приснилось… А глаза у тебя потрясающие — зеленые, как трава и вот как этот дневной александрит.
Они расстались в спешке, стараясь пропустить, пробежать страшный момент разлуки. Говорили о чем-то, «голосуя» на шоссе. Остановилась «Волга», едущая с дачи — женщина и болонка на заднем сидении. Женщина подвинулась, давая место Виктории.
— Спасибо. А ты, мама?
— Мне удобнее на автобусе.
Виктория вышла из машины и они обнялись, захлебываясь подступившими рыданиями… Невозможно было смотреть на оставшуюся у дороги фигурку Евгении, становящуюся все меньше и меньше, — силуэтом, черточкой, точкой…
— Далеко уезжаете? — спросила женщина с болонкой, когда они уже проехали Солнечногорск и девушка успокоилась.
— Далеко и, кажется, надолго, — ответила