Нора Робертс - Замкнутый круг
– Чудовищно! Да в эту чушь не поверит ни один человек, который знает тебя достаточно хорошо.
– К несчастью, в этом нет ничего из ряда вон выходящего. Наш мир не такой уж совершенный, и такие вещи случались. Как говорится, данная версия имеет право на существование, хотя… – Она нахмурила лоб и взяла в руку кисть, словно что-то прикидывая. – Хотя простой арифметический расчет мог бы положить конец этим нелепым домыслам. Разумеется, Горди был застрахован на значительную сумму, однако живой он стоил во много раз больше – и как призовой скакун, и как производитель. Просто этот случай вызвал к жизни кое-какие воспоминания. И во мне и, видимо, в других.
Несколько успокоившись, Наоми снова принялась рисовать.
– В тюрьме я только этим и спасалась, – пояснила она. – Это был способ выжить, дать выход эмоциям, и другого я не знала. Там.., там не хочется копаться в своем собственном внутреннем мире, который полон болью, гневом, страхом. Особенно страхом.
– Расскажи мне о тюрьме, – попросила Келси. – Если можешь, конечно… На что это было похоже?
Наоми продолжала молча рисовать. Уже не раз она задумывалась о том, когда же Келси наконец спросит… Именно «когда», а не «спросит ли» – стремление знать все ответы было такой же неотъемлемой составляющей характера Келси, как и ее нетерпимость ко лжи.
Ну что же, придется ей нарисовать еще одну картину, только сделать это надо будет словами, а не кистью и красками.
– У тебя отнимают все… – Наоми сказала это тихо, словно напоминая самой себе, что все это в прошлом. – И не только одежду, хотя это – одно из самых первых унижений, через которые приходится пройти. У тебя отнимают платья, свободу, права, надежду. У тебя остается только то, что тебе дают взамен, а дают они немного. Ты даже не представляешь, как сильно давит этот надоедливый, раз и навсегда заведенный порядок. Тебе говорят, когда вставать утром, когда принимать пищу – не завтракать или обедать, а именно принимать пищу! – когда ложиться спать. Никого не интересует ни что ты чувствуешь, ни чего ты хочешь.
Келси шагнула вперед и остановилась рядом с матерью. В кустах и кронах деревьев радостно галдели птицы, празднующие весну, воздух был напоен запахами цветов, молодой листвы и масляных красок.
– Ты ешь то, что тебе дают, – продолжала Наоми, – и через некоторое время ты привыкаешь к этому однообразному меню. Ты забываешь, каково это – отправиться в ресторан или просто спуститься ночью в кухню, чтобы пошарить в холодильнике… – Сама того не заметив, она негромко вздохнула. – Для тебя же самой будет проще, если ты забудешь обо всем, что было в той, другой жизни. Если принести с собой за решетку слишком много воспоминаний о свободе, то они сведут тебя с ума, потому что ты постоянно чувствуешь, что все это больше тебе не принадлежит. Из окон тюрьмы видны холмы, цветы, деревья, смена времен года, но они где-то снаружи, за стеной, и не имеют к тебе никакого отношения. Ты перестаешь быть тем, кем ты была раньше. И даже если тебе одиноко, не вздумай сблизиться с кем-то, потому что люди постоянно уходят, и на их место приходят новые.
Наоми переменила кисть и стала рисовать быстрыми, энергичными мазками, давая выход бурлящим внутри чувствам.
– Некоторые женщины зачеркивали числа в календаре, но не я. Мне не хотелось думать о днях, которые складываются в недели, месяцы, в годы. Да и как я могла о них думать? У других были фотографии детей, они любили рассказывать о своих семьях, о том, что они будут делать, когда выйдут… Семью я потеряла, а думать о будущем – боялась. У меня не было другого выхода, кроме как сосредоточиться на скучной повседневности.
– Ты была одинока, – пробормотала Келси.
– Это и есть самое сильное наказание – наказание одиночеством. Да еще, пожалуй, когда ты постоянно на виду и не имеешь ни одной минутки для себя лично. Ты думаешь, в тюрьме главное – решетки, которые держат тебя внутри и не пускают на свободу? Ничего подобного.
Наоми перевела дух и заставила себя продолжать.
– В личное время можно читать или смотреть телевизор. Нам приносили толстые модные журналы, однако после первых двух лет я перестала в них заглядывать. Слишком тяжело было видеть, как все меняется, пусть даже это такие пустяки, как длина юбки или покрой плеча.
– Тебя никто не навещал?
– Навещали. Отец, Мо… Я не знаю такой силы, которая помешала бы им прийти. И, бог свидетель, я тоже хотела видеть их, хотя потом я и страдала с особенной силой. Только представь себе, Келси, – я видела, как стареет мой отец. Наверное, это было тяжелее всего – видеть, как годы оставляют следы на его лице. Его седина и морщины – вот каким был мой календарь, Келси.
Ну а самым тяжелым был последний год. Адвокаты долго пытались добиться для меня досрочного освобождения, и вот стало известно, что мой приговор может быть пересмотрен. Знать, что свобода так близко и в то же время бояться покинуть мир, в котором просуществовал столько времени, было тяжелее всего. Ведь на свободе некому будет указывать тебе, что и когда делать. Дни еле-еле ползли, и времени для размышлений, для надежды было слишком много, так что последние месяцы перед освобождением я едва выдержала.
А потом, в один прекрасный день, отец привез мне новый костюм. Серый в тонкую полоску, довольно элегантный и строгий. Господи, как у меня дрожали руки! Я не могла даже застегнуть блузку. А когда мы вышли за ворота, солнце буквально ослепило меня, и дело было вовсе не в том, что в тюрьме нас держали в сырых заплесневелых подвалах. Это, кстати, была очень приличная тюрьма, и работали там вполне приличные люди… во всяком случае, в подавляющем большинстве. Дело было в том, что в этот день само солнце показалось мне другим – горячее, ярче, ослепительнее. В первые мгновения я вообще ничего не видела. А потом увидела слишком многое.
Она снова переменила кисти и, прищурившись, поглядела на свою работу.
– Ты и в самом деле хочешь услышать все остальное? – спросила она, не оборачиваясь.
– Да, – пробормотала Келси. – Продолжай.
– Я увидела, каким измученным и старым стал мой отец. Я увидела новый, ослепительно-белый «Кадиллак», в котором отец приехал за мной, чтобы везти домой. Я знаю, что по дороге мы о чем-то говорили, но не помню, о чем. Единственное, что я тогда чувствовала, это что время вдруг понеслось вскачь и что вокруг слишком много людей и машин. И еще я боялась, что что-то вдруг изменится и меня заберут обратно. Или – наоборот – не заберут.
Потом мы остановились у ресторана, чтобы перекусить. Полотняные скатерти, вино, цветы на столе… Все это так на меня подействовало, что отцу пришлось самому сделать заказ, словно я была ребенком. Да я, наверное, действительно не смогла бы – я забыла, как это делается. Я забыла названия блюд, которые мне когда-то нравились. От этого я расплакалась, и отец заплакал тоже. Так мы сидели вдвоем и роняли слезы на белую скатерть, потому что я забыла, каково это – сидеть за столом и выбирать блюда из меню.