Анна Берсенева - Ревнивая печаль
– Уезжаю – и вернусь, – сказал он. – Ну что ты, родная моя? Скоро вернусь, ты же знаешь. Это ведь даже не гастроли – всего три концерта в Вене, они уже год как назначены. Я же тебе говорил: надолго теперь уезжать не буду, только Москва, мой оркестр, может быть, опера… Я тебя обманывал когда-нибудь?
– Никогда, – покачала головой Лера.
Ей стало стыдно, что он объясняет ей такие вещи, словно маленькой, и она постаралась, чтобы голос звучал спокойно.
– Извини, Мить, – сказала она. – Ну конечно, ты же скоро приедешь, что это я!
Самолет у него был рано утром в понедельник. Лера отвезла его в Шереметьево, поцеловала у самого барьера и смотрела, как он идет, не оглядываясь, уже отделенный от нее толпой у таможенных калиток, и почти неразличимый дым от сигареты вьется за ним.
Да, это было ровно год назад, тоже в марте. Только тогда холодно было, снег лежал на полях вдоль шоссе и лепился к стеклу ее серебристой «Ауди», почти так же мешая видеть дорогу, как мешали слезы.
Мама была с Аленкой в подмосковном санатории – она всегда туда ездила весной, принимала процедуры от гипертонии, – и Лера не стала заходить домой. Зоське она позвонила из машины и сказала, что хочет взять отпуск – на неделю, не больше.
– Поедешь куда-нибудь? – пробормотала разбуженная Зоська. – Смотри, второго апреля Альбертини приезжает, ты же знаешь, что…
– Никуда не поеду, – сказала Лера. – Здесь буду, но работать не могу… Митя уехал, Зось.
– Совсем? – Зоськин голос в трубке стал испуганным.
– Нет, до конца недели…
– Так что ж ты меня пугаешь! – возмутилась Зоська. – Я думала, вы поссорились.
К счастью, Зоське, соседке и подружке, ничего не нужно было объяснять: она знала Митю столько же, сколько и Лера, даже влюблена в него была когда-то. Лере, по правде говоря, всегда казалось, что Зоськина любовь к Мите, трогательная и безответная с самого детства, – это и есть то, что не проходит никогда. Но – прошла, иссякла как-то, и Зоська сама ей сказала однажды:
– Я и сама, Лер, не знаю, почему… Наверное, мне этого вообще не дано – бывает же такое, правда? Я, знаешь, однажды подумала: а вот что бы было, если б я с ним жила? Ну, каждый день – просыпалась с ним, завтракала, ужином его кормила? И так мне тоскливо стало, Лер, передать тебе не могу! Не хочу я этого, понимаешь? Даже с Митей, хотя его ни с кем сравнить нельзя… Но моя жизнь – это моя жизнь, мне нелегко далось ее устроить, почему я ее должна с кем-то делить? Все равно быт все съест – какая разница, через месяц или через год? Нет, ты себе думай как угодно, а по мне: мужчина должен приходить и уходить, иначе его выдержать невозможно, будь он хоть ангел небесный!
Она решительно шмыгнула острым носиком, и Лера улыбнулась, глядя на нее. Ей прекрасно были известны Зоськины феминистские взгляды, и она никогда с ней не спорила. Быт так быт, пусть думает как хочет.
Этот разговор происходил еще до Мити, но Лера и тогда была уверена в том, что никакой быт в этих делах ни при чем. Да она его и вообще не замечала, быта, все делала играючи еще тогда, когда не было возможности пригласить домработницу, а за стиральным порошком приходилось часами стоять в очереди. И разве из-за быта они расстались с Костей?
А о том, что происходило между нею и Митей, вообще невозможно было рассуждать в этих обыденных словах…
– Я дома буду, Зося, – повторила Лера. – Но вы мне не звоните, хорошо?
В конце концов, турагентство «Московский гость» работало как часы, и не в последнюю очередь ее стараниями. Могла себе позволить неделю отдыха его неутомимая президентша?
Лера открыла дверь Митиной квартиры и остановилась на пороге, словно не решаясь войти. С тех пор как умерла Елена Васильевна, а Сергей Павлович уехал в Штаты, Митя жил здесь один, да и то бывал наездами. И квартира казалась Лере безмолвной, как музей.
Она столько раз бывала здесь, она знала каждую картину, висящую в гостиной, – эскизы Коровина и Левитана, подаренные авторами деду Елены Васильевны, и портрет Митиного прадеда, профессора Московской консерватории Гладышева, написанный Серовым, и гравюры, привезенные из Германии…
Она не могла оставаться здесь без Мити, но и уйти отсюда не могла. Странное, необъяснимое оцепенение охватило ее, словно льдом сковало.
Лера медленно прошла в гостиную, села в кресло у стены и вздрогнула: гитара стояла в углу, прислоненная к обитому синим гобеленом дивану, и Лере показалось, что струны тихо звенят, как будто к ним прикасаются Митины пальцы.
Весь он был здесь, здесь была его душа, и Лера даже разрыдаться в голос не могла, хотя слезы комом стояли в горле, – так вслушивалась она в его душу, в ее удивительную музыку.
Она могла только ждать его – все остальное было неважно и невозможно.
Дни и ночи слились для нее в одну бесконечную пустоту; Лера не замечала, как они сменяют друг друга. На улицу она не выходила. Наверное, она спала, даже пыталась что-то читать, но не помнила что. А больше всего – просто сидела у окна и смотрела на знакомое до последней черточки пространство двора, на бурый мартовский снег. И ей казалось, что Митя сейчас появится в арке, пойдет к подъезду, руки держа в карманах плаща и думая о чем-то неведомом…
Он звонил вечерами, и звонки его были единственными мгновениями, когда Лера чувствовала, как проясняется и светлеет окружающая жизнь. Она расспрашивала его о репетициях, стараясь, чтобы ее голос звучал спокойно и даже весело. Она помнила, как легко Митя всегда распознавал ее тревогу, и ей не хотелось отрывать его от музыки, для которой он уехал от нее в Вену.
– Что ты играешь, Мить? – спросила она.
– Я в этот раз не играю, подружка, только дирижирую. – Лера почувствовала, что он улыбнулся там, в Вене, вдалеке от нее. – Чайковский, Шестая симфония. Ты помнишь? Это же самое известное… То есть сегодня другое, а завтра будет Шестая, один раз.
– Помню, – подтвердила Лера, хотя в этот момент не вспомнила бы не то что Шестую симфонию, но даже «Чижика-пыжика».
Митя должен был вернуться в воскресенье, а к вечеру пятницы настроение у Леры было такое, что, если бы он позвонил, у нее уже недостало бы сил притворяться… Ее охватила такая апатия, что она вообще не могла ни двигаться, ни говорить. К тому же она давно уже ничего не ела – не было аппетита – и в голове у нее стоял безвоздушный звон.
Что он делает там, в своем мире, в котором она ничего не понимает и в котором поэтому ему не нужна? Лера пыталась представить, как выходит он на сцену во время репетиции, как поднимает руки – рукава светлой рубашки закатаны, и поэтому кисти кажутся еще больше; как смотрит на оркестр – прищурившись и словно к чему-то прислушиваясь… Она видела это так ясно, как видела все, связанное с Митей.