Борис Левин - Веселый мудрец
— Вот что, Миша, надень чьи-нибудь сапоги и беги к господину Квятковскому. Знаешь, где он живет?
— На Протопоповской, в собственном доме.
— Скажи Капитоновичу, чтобы всех до единого привел обратно. Немедленно!
— Но как же?..
— С господином учителем я поговорю сам. Беги, Миша!
14
Мокрицкий подготовил домашнее задание по латыни, может быть, не лучше других, но и не хуже: сделал перевод из знаменитой речи Цицерона «Против Каталины», выучил его, несколько раз повторил и ненавистные грамматические правила. Гордясь тем, что на этот раз сделал все сам, без чьей-либо помощи, понес тетрадь к надзирателю не столько для проверки, сколько для того, чтобы чуть-чуть похвалиться.
Иван Петрович сразу же отложил в сторону все свои бумаги и принялся проверять, как подготовился к уроку Мокрицкий: прочел от первой строки до последней весь перевод, кое-что поправил и сказал, что очень рад, отныне Мокрицкий — латинист не хуже самого Лесницкого, который слыл в гимназии успевающим по всем предметам, в том числе и по латыни. Идя на урок, Федор был совершенно спокоен и полон чувства собственного достоинства, как человек, честно выполнивший свой долг.
Спокойствие его, однако, длилось недолго. Когда Квятковский, не сдержав себя, чуть ли не с кулаками набросился на Шлихтина, «случайно забывшего» тетрадь, Федор испугался: а вдруг учитель вызовет его, Мокрицкого, и он, отвечая, запнется, ведь с каждым это может случиться, даже ежели знаешь урок, вдруг учитель так же станет кричать и на него? Словно угадав мысли Федора, учитель и в самом деле вызвал его.
— Читай! — уставился Квятковский немигающими глазами, которые неотступно следили за каждым движением Федора, прожигали, казалось, насквозь. Федор почувствовал дрожь в коленях, весь сжался.
— Ч-читай, ч-чего м-молчншь! — заикаясь — явный признак нарастающего нетерпения — повторил Квятковский.
У Федора будто язык отняло, он пробормотал, тоже заикаясь, что-то в свое оправдание, попытался взять себя в руки. Однако Квятковский, решив, что ученик специально заикается, насмехаясь над ним, подошел ближе и замахнулся увесистым томом Цицерона:
— Т-ты б-болван!
— Т-ты б-болван, — машинально с перепуга едва слышно повторил Мокрицкий.
Удар пришелся по голове. От обиды и боли у Мокрицкого потемнело в глазах. Федор поднял руки, чтобы защититься от новых ударов, хотел что-то сказать, но взбешенный ученый муж, словно фельдфебель на учебном плацу, заорал «молчать!» и замахнулся опять.
— Л-лозы захотел?.. Т-ты ее п-получишь!
Услышав такне слова, Федор испуганно отскочил в сторону, Квятковский схватил его за рукав, но мальчик вырвался, подбежал к двери — и был таков. В коридоре наткнулся на служителя, тот не стал его задерживать, напротив, поощрительно кивнул: «Беги, сынок!», и Федор побежал по гулкому коридору, мимо испуганного его появлением первоклассника, мимо распахнутой двери учительской, промчался по ступенькам крыльца и оказался на огромной Круглой площади под высоким осенним небом.
Спустился с Ивановой горы к самой Ворскле, потом забрел в тихий, обласканный осенним солнцем монастырский лес, уселся у старого дуба, долго думал, как теперь быть и куда податься. Ничего определенного не решив, под вечер вернулся в город.
Монастырская улица привела снова на Круглую площадь. Федор знал, что уроки в гимназии уже закончились и потому никто его здесь не увидят; в узких окнах гасли последние солнечные лучи. Неприветливой, мрачной, словно тюремный замок, казалась в этот час гимназия. Сколько горя, обид перенес он в ее стенах! Нет, подумал Федор, больше он сюда уже не придет, куда угодно — только не сюда. И тут же заколебался: это значит, он не будет больше жить в Доме для бедных? Не увидит надзирателя Ивана Петровича? Не услышит его вечерних бесед? А как же товарищи? Их тоже он больше не увидит?
Еще двое суток не решался Мокрицкий идти к Огневу, но и на занятия не ходил: у него появился жар, стало больно глотать. Несомненно, он простудился, когда доставал из холодной воды кувшинки, а потом сидел на сырой земле в монастырском лесу.
Узнав о болезни Мокрицкого, Котляревский распорядился: на занятия Федора не пускать, пусть побудет несколько дней в домашнем тепле, прислал к нему Настю-кухарку, которая принесла глечик теплого сладкого сбитня, затем — горячего молока, чаю с боярышником, побаловала и вкусными крендельками с маком и медом.
Иван Петрович дважды и сам заходил к Мокрицкому, справлялся, как он себя чувствует, предупредил, чтобы не вздумал выходить, на дворе холодно, да и задождило. Федору хотелось, чтобы надзиратель спросил его, где он был вчера, почему не пришел со всеми вместе с занятий, но тот ничего не спрашивал.
Мокрицкий вдруг подумал, что он никому не нужен; товарищи — в классе, а надзиратель за целый день заглянул к нему лишь дважды, и то на две минутки. Правда, он добрый, защитил в тот раз от унтера, помогал готовить уроки, проверял тетради. Но что надзирателю какой-то там Мокрицкий? Разве у него мало хлопот? Кто ему он, Федор? Не сын, не племянник — чужой. Если бы доводился каким-нибудь родственником, то, наверное, не стал бы упрекать: «Что же ты учителя передразнивать вздумал? Он ведь от рожденья такой... Нехорошо, братец. Не ожидал от тебя...» А Шлихтин и Папанолис, находившиеся тогда рядом в спальне, тоже хороши. Вместо того чтобы помочь объяснить, как все было, начали смеяться: молодец, мол, Федор, поддразнил латиниста, болваном обозвал, так ему и надо. Надзиратель же не стал его и слушать, некогда, мол, ему, предупредил только, чтобы он и завтра не ходил на занятия, и исчез.
На следующий день Иван Петрович в пансион не пришел. Сменивший Капитоновича Дионисий, подойдя к Федору, сказал, что надзиратель уехал к графине Разумовской просить свечей, «у нее дешевые и горят хорошо, без дыма». Конечно, подумал Мокрицкий, надзирателю важнее свечи, нежели судьба какого-то разнесчастного воспитанника, поверил учителю, а его, Федора, и слушать не стал. Нет на свете правды, никто теперь ему, Мокрицкому, не поверит. Ну и не надо! Обидно только: старался, сам делал перевод...
Вместе со всеми воспитанниками начал одеваться и Федор. Дионисий спросил, как у него с горлом, может, лучше не испытывать судьбу, посидеть в тепле еще денек? Но Федор сказал, что он уже выздоровел, и Дионисий отпустил его.
...Огнев не уговаривал Мокрицкого остаться, «еще раз подумать». Уходишь? Ну и с богом. Нашел аттестат об окончании Мокрицким поветового училища, затем сочинил бумагу, в которой указал, что сын мещанки Федор Мокрицкий, не закончив третьего класса Полтавской гимназии, выбыл из оной по собственному желанию, так как имеет намерение поступить на государственную службу.
— Куда же пойдешь? — спросил Огнев, посыпая песком исписанные места бумаги.
— Н-не знаю. — Пожал плечами Федор. Он в самом деле не знал, куда пойдет и чем станет заниматься: будущее ему казалось смутным и тревожным.
— Так-с. — Огнев хмуро взглянул на стоящего перед ним с опущенной головой Мокрицкого. — Ты постучись в губернское правление. Знаешь, где оно? Там, слышно, требуются подручные канцеляристов... Но ежели и там провинишься, то можешь попасть и на гауптвахту.
Угрозу о гауптвахте Федор пропустил мимо ушей: он знал, что туда посылают для экзекуции, а он пока ни в чем не виновен, но к совету Огнева прислушался; забыв поблагодарить директора, с бумагами в руках он вышмыгнул из кабинета.
Мать не стала перечить Федору: желаешь служить — служи, отец покойный был тоже не шибко грамотен, а служил исправно, начальство было им премного довольно, умел сочинить такое прошение, что не каждый и грамотный сумел бы, за то его и почитали, и, разумеется, не оставляли, кому сие надлежит, без благодарности, а это позволило и дом приличный возвести, и прикупить немного леса под Полтавой, и лужков, и земли... Федор все это знал, ибо покойный родитель частенько, особенно когда пребывал в веселом расположении духа, рассказывал, как из подручного канцеляриста он выбился в протоколисты и чего достиг. И все же Федор не представлял себя на службе, не имел о ней ни малейшего понятия.
В губернское правление Мокрицкого приняли: там еще были сослуживцы отца, они-то и помогли Федору получить место.
Делать доводилось Мокрицкому все без разбору: писал он мало, больше бегал по различным учреждениям, разносил пакеты.
Однажды его послали в гимназию. Федор передал через служителя бумагу, адресованную самому директору училищ господину Огневу, и хотел тут же уйти, чтобы не встретиться с бывшими однокашниками. Но на него налетели с двух сторон — и откуда они взялись? — Вася Шлихтин и худенький шустрый Миша Лесницкий. Затолкали в угол, стали расспрашивать. Им все хотелось знать: как работается, как живется, почему ушел из гимназии? Неужто в самом деле из-за латиниста? В самом деле? Из-за Квятковского? Эх, Федор! А другие лучше? И другие дерутся не хуже пана Квятковского. Ну и что? Сразу убегать? Все терпят, и ты должен терпеть, ежели учиться хочешь. Да и мог бы подождать. Не разумеешь — чего? А то, что скоро порку в гимназии отменят. Сам господин надзиратель говорил. И кроме того, он имел серьезную беседу с латинистом, а потом и с директором. Надзиратель требовал от латиниста вести урок как полагается, чтобы всем понятно было, а то учит вслепую, крот старый, никто ничего не смыслит. Квятковский крик поднял, даже во всех классах слышно было, а надзиратель спокойно ему сказал: вы, господин учитель, просвещать призваны, а не затемнять. Квятковского чуть кондрашка не хватила — вот смеху-то было...