Иван Машуков - Трудный переход
Селиверст как выедет упряжках на шести, всё поле за столбами так и опашет взахват!
А вот он, Егор Веретенников, и не сможет. Где ему на паре коней? Для залежной земли третья лошадь нужна…
Вспоминается, как за одного коня два года на Волкова батрачил… Не горько ли вспомнить: пока он воевал, Селиверст тут богатство наживал. А ведь до того немудрящим мужичонкой был. На случае, на чужой беде разжился. Когда белая армия побежала от Красной, тиф колчаковцев косил, морозы добивали; мертвецы валялись на дорогах неприбранные… А в иных местах их складывали в поленницы, как дрова… Имущество воинское — пушки, лафеты, зарядные ящики, обозные повозки, занесённые снегом, торчали всюду… С конских трупов волки шкуры драли… А больные и раненые кони вокруг бродили и с голодухи древесную кору глодали..
Вот тут и вступил Селиверст в партизаны, не для того, чтоб белых добивать, а чтоб себе богатство добывать…
Другие по мертвякам золотишко шарили, узлы, тряпки подбирали, тифозную вошь с барахлом вместе в свои дома несли. А он на пустое не соблазнился. Он правильный прицел взял — по всем дорогам полумёртвых брошенных коней собирал. На дальние лесные заимки их сгонял и там в тёплых станках, на даровом сене поправлял.
Будто доброе дело делал, не мародёрничал; о мертвяков рук не марал. Тащил он вместе с братьями передки от артиллерийских повозок, конскую сбрую, хомуты, повозки, а главное — коней, коней!
Сколько у них было — одна тайга да тайные заимки знают… Делая тёмное дело, братья притворялись сердобольными: вот, мол, бедную животину от гибели спасают.
Кончилась колчаковщина, наступили мирные дни; сказано было: хозяйство восстанавливай, землю паши.
И тут братья Кармановы своё взяли. Тягло стало дороже золота. И дома себе — на проданных коней — понастроили, и сундуки отборным добром понабили, и плугов, жнеек, молотилок понакупили, и себе отборных коней из артиллерийских упряжек с излишком оставили… Правда, сдали десяток, что похуже, сельсовету для бедных… С того и пошли в силу Кармановы, затмевая Волковых…
На тех все беды, все поношения: «Кулаки, старорежимники, мироеды!»
А этим почёт — красные партизаны, за советскую власть стояли, — теперь им всё дозволено… Ан не всё: землю-то поверх нормы не дают, батраков держать не велят… Твёрдое задание накладывают… И проводят всё это Мотыльковы…
И тут у Веретенникова мелькнула такая мысль, что он вздрогнул и очнулся.
«Тьфу, — сплюнул он, — бес меня путает… Это я от ненависти на них подумал, со зла, потому что завидую им… Кармановым!»
В калитке щёлкнула щеколда. В сенях раздались тяжёлые шаги. Дверь резко толкнули, и в избу без спроса вошёл Григории Сапожков.
— На огонёк я! — сказал он вместо приветствия. — Чего не спится, Тамочкин?
Егора как варом обожгло при этом слове. Не к добру назвал его Григорий этим старым, ненавистным ему уличным прозвищем семьи Веретенниковых.
Крутиха хитра на прозвища, почти у каждой фамилии есть ещё уличная кличка. Одни Веретенниковы — Карасевы, потому что дедушка их за неповоротливость — шея у него, павшим деревом повреждённая, не ворочалась — был прозван Карасём, почему и возненавидел эту мирную рыбу. Другие дальние родственники — Хрульковы, потому что кто-то в роду был хром. А вот Егорова отца прозвали Тамочкиным — за пристрастие к слову «тамочки». Как помнит себя Егор, он только и слышал от отца: «Поди, Егорушка, посмотри тамочки, не ушли ли кони в овсы… Возьми, сынок, тамочки уздечку, приведи Лыску». И так без конца — «тамочки» да «тамочки». Когда он умер, по селу разнеслось: «Помер Тамочкин».
Даже когда призывался Егор, его было назвал староста Тамочкиным. Тут он возмутился и крикнул: «Веретенников я!»
Так и пошёл в Красную Армию и вернулся домой как Веретенников и слышать не мог старой клички. И вот теперь зятёк, женатый на любимой сестре Елене, Григорий Сапожков, вдруг обозвал его Тамочкиным, явившись к нему в дом незванно-непрошенно!
Егор поднялся, и краска залила его белое лицо, оттенённое темнорусой, почти рыжей, кудрявой бородой.
Он встал перед Григорием, готовый дать любой отпор.
— Сиди, сиди, — сказал Григорий, — я так зашёл, по-родственному.
Егор медленно опустился на лавку, до боли в костях сжав в одной руке шило, в другой ремень шлеи.
— Ну, так что ты думаешь — кто убил Мотылькова?
Краска сошла с лица Веретенникова.
— Только не Генка, — сказал он глухо.
— Себя выгораживаешь, — исподлобья взглянул Григорий.
— Себя? А чего мне себя выгораживать? Да я и не трус.
— Велика храбрость — бандитов укрывать!
— Каких бандитов?
— Дальних родственников!
— Разберись, Григорий Романович, смотри!
— Чего там смотреть? Бандита ты прятал. Кулацкого выродка… Знать, тебе та родня ближе, а не наша — пролетарская!
— Григорий, я…
— Молчи! Слову твоему теперь веры нет, вот куда ты дошёл! Говорил я тебе, помнишь, не отдаляйся, Егор, от бедняцкого класса! Что ты прикипел к этим Волковым? Сам у них батраком был… жену себе отрабатывал. Эх ты, Тамочкин!
— Ну, ты Аннушку не трожь… Я свою сестру тобой не укоряю!
— Я в твою семью тоже не лезу.
— А зачем же явился? По чужим дворам ходишь, кто у кого ночует высматриваешь? Какую родню в дом пускать, а какую гнать — распоряжаешься? Да вот я кого хошь в свой дом пущу, пса поганого с улицы… А вот того, кто в чужую избу заявляется, да ещё с укорами, могу и выгнать!
— Егорка!
— Гришка!
Они встали друг против друга, как два петуха. Один — красный кочет, другой — чёрный, и у обоих злоба в глазах, и вот-вот друг в друга вцепятся.
В такой позе и застали их Елена и Аннушка, неожиданно ввалившиеся с улицы. Обе встрёпанные, в шубейках на одно плечо, в распущенных полушалках.
Как только начался неладный этот разговор, Аннушка соскользнула с печки, бесшумно прокралась к двери и побежала к Елене.
— Сестричка-золовушка, выручай! Наши петухи сцепились, ох, батюшки!
Елена сразу всё поняла и бросилась за ней по тёмной улице, сбиваясь с узкой тропинки, протоптанной среди глубоких снегов.
— Мужики, вы что это?! — всплеснула руками Елена. — Детишки спят, напугаете!
И тут же ухватила своего за рукав.
— Егор, Егор, Егорушка, — причитала, не находя других слов, Аннушка, осаживая своего на лавку.
— Чего это вы рассорились, родня? Чего не поделили? Черта ли в этом Генке? Ну, бандит и бандит, чего ты за него стоишь-то, Егорка?! — назвала брата Елена, как в детстве.
— Да кто тебе сказал, что он бандит? — нахмурился Егор.
— Как же, вся деревня говорит…
— Поди, все Кармановы?
— Да нет, — смутилась решительная Елена.
— Значит, твой Григорий тебе сказал. Он теперь всех в бандиты записал да в подкулачники. А меня в главную контру.
— Ну, уж это ты зря, — буркнул Григорий, не глядя на Егора.
— Как же зря? Ты же мне допрос пришёл устраивать?
— Ну ладно, — сказал сквозь зубы Григорий, — не хочешь по-родственному… пусть будет по-иному… Смотри, Егор, коли так… Мы на тебя молиться не станем, что ты когда-то в красноармейцах бывал… Мы тебя раскусим, какой ты сейчас… И если ты не с нами… Попомни!
— Смотри ты, опомнись!
— Я-то смотрю…
— Ну, и я не из робких!
Так они и разошлись непримиренные.
Елена чуть не силком вытащила Григория от Веретенниковых.
— Не ходи ты к ним больше! — сказала она за воротами.
— Ну и ты не ходи!
— Почему это мне не ходить? К родному-то брату!
— Вчера брат, а ныне чёрту сват… Обожди, пока не ходи.
— И надолго твой запрет? — с вызовом, уперев руки в бока, спросила Елена.
— Не ходи — и всё!
— А я пойду, когда захочу!
— Ленка!
— Ну, я Ленка, и прежде была Ленка.
— Я тебе запрещаю к ним ходить! — с нажимом сказал Григорий.
— Запрещаешь? Смотри-ка, какое ноне крепостное право! Это коммунист-то? Нашёл себе крепостную? Нет, Гриша, не на такую напал… У меня своя голова на плечах, свой рассудок. Чего бы там ни было, а я своего брата лучше всех знаю!
— Эх, ничего ты не знаешь… Такие вокруг дела!
Григорий попытался взять жену за руку, заглянуть ей в глаза, но она отвернулась и пошла впереди, поскрипывая по снежку валенками, бойко и норовисто.
VIIIА наутро в дом Веретенникова явилась милиция.
«Ну вот, — было первой мыслью Егора при виде милиционеров, обметавших снег с валенок голиком-веником, — начинается месть Гришки… Не покорился ему — и вот…»
Но он ошибался; Григорий, наоборот, отсоветовал арестовывать Веретенникова. В глубине души он считал его невиновным в деле убийства Мотылькова. Ему только было нестерпимо обидно, что его родня, брат его любимой жены, склоняется, повидимому, к кулацкой шатии… Ни за, ни против не высказывается, а всё-таки, коснись до дела, приголубливает кулацкого последыша… Неужели же не знал, что этот парень не просто озорник и забулдыга, а один из тех, что вился вокруг Кармановых? Не сам он, конечно, догадался пойти на убийство ненавистного кулакам человека… Но быть орудием вполне мог.