Иван Науменко - Сорок третий
Домик, в котором нашел себе квартиру Топорков, заявившись в Мозырь в мундире власовского поручика и имея на руках настоящие документы, стоит на самом берегу реки. Тут Топоркову удобнее, особенно если принять во внимание, что его личностью могут заинтересоваться. Но, кажется, этим не пахнет. Гражданская немецкая администрация из города драпанула. Генерал Фридрих тоже отбыл, оставив вместо себя второстепенного офицера. Топорков же получил задание — уговорить Турбину ехать вместе с немцами, если ей предложат эвакуацию. Там, где она остановится, ее так или иначе найдут.
Эрна Ивановна нервно похаживает по комнате.
— Не хочу никуда ехать. Вы, Анатоль, не понимаете. Генерал Фридрих в Германии такой, как тут, должности занимать не будет. Он обыкновенный полицейский служака. В штат меня там не возьмут. Я же для них не более чем фольксдойч...
— Не надо в Германию, Эрна Ивановна. Остановитесь в Пинске, Бресте, в худшем случае где-нибудь в Польше. Могу вам по секрету сказать, мой начальник уже, очевидно, под Брестом. И я там буду. Для нас война еще не окончена.
Женщина, однако, протестует еще настойчивее:
— Зачем я в Польше? Языка не знаю, переводчицей быть не смогу. Сунут куда-нибудь на фабрику. Какая будет от меня польза? Не забывайте, что у меня дети...
Топорков сам начинает колебаться.
— Хорошо, Эрна Ивановна. Договорились: поедете только тогда, когда пристанут с ножом к горлу. А так оставайтесь тут. Город прифронтовой, сведения отсюда тоже позарез нужны.
Что-то задрожало, затрепетало в душе связного, когда женщина каким-то необычайно ломким голосом вдруг сказала:
— А вы не можете остаться тут, Анатоль? Привыкла я к вам. И не только привыкла... Более года вместе. Да в таком страхе. Боюсь я за вас. Вы себя совсем не умеете беречь...
За тридцать лет бездомной цыганской жизни ни одна женщина не сказала Топоркову таких слов, как эта, которой он давно втайне любуется. То, чего он так долго ждал, во что не верил, сравнивая ее с собой, кажется, пришло...
Топорков подошел, как-то несмело прижал женщину к себе. Она его не оттолкнула.
— Ты все давно знаешь, — торопливым шепотом говорил он ей через минуту. — Жди меня. Слышишь, жди... Не бойся, я вернусь. Приду к тебе. Найду тебя хоть на краю света...
Была незабываемая, хмельная ночь, овеянная дрожащим маревом лунного света, радость самозабвения, обладания любимой женщиной. Только на одно мгновение холодная змея ревности кольнула искреннее, открытое сердце Топоркова — это когда Эрна спросила о Фрице Зонемахере, который еще летом перешел к партизанам. Но на одно только мгновение. Она с ним, принадлежит ему, и какое ему дело до того, что могло у них быть или было. И у него было. Однако его пристань тут, он нашел наконец ту, которую так долго искал...
О том, что Зонемахера послали туда, куда он сам уговаривал ехать Эрну, Топорков не сказал. Зачем говорить слова, которые для чужого уха, пускай даже для этого нежного, которое ему так нравится, не предназначены?..
Хмелевский как в воду глядел: на заседании обкома всех, кто приехал из Восточной зоны, утвердили секретарями подпольных райкомов. Теперь райкомы в полном составе. Полномочия им дали большие: подобрать кандидатов и утвердить районное звено, чтобы с приходом Красной Армии на месте полностью действовала советская власть. И еще одна необычайная директива: коров, которые находятся в личном пользовании населения, собрать и укрыть в лесных кошарах партизанских зон. Это надо сделать во что бы то ни стало, так как фашисты, отступая, обдирают народ начисто, оставляя после себя мертвую землю...
Назад, в Рогали, Якубовский возвращается охваченный противоречивыми чувствами. Случилось так, что он теперь не только командир над тремя с лишним сотнями партизан, но и первый секретарь райкома, руководитель района, который должен думать, как восстановить сожженное, уничтоженное врагом, позаботиться о том, чем люди будут заниматься, где жить, что есть. На два года привязала его волна военного лихолетья, к этим местам, и теперь он за них в ответе. Его отец, еще при царе изгнанный бесхлебицей из песчаной могилевской деревеньки, добрел до Алтая, там Якубовский вырос, полюбил тот край. Но и этот он любит не меньше. Будет стараться, чтобы район скорее ожил, стал на ноги. На разные угрозы обращать особенного внимания не будет. Три дня назад кто-то подкинул в штаб записочку, в которой обещает свести счеты с ними, старейшими партизанами. Якубовский догадывается, чья рука могла написать такую записку. За два года они, зачинатели партизанского движения в районе, кое-кому на хвост наступили, особенно прошлогодним летом, когда уж очень активно начали действовать некоторые бургомистры и полицаи. Ничего, ветер дует теперь в лицо сволочам, праздник не за горами. Может, потому они и злобствуют. Но бдительность необходима...
Евтушика принимают в партию. Не одного его — и командира роты Ткача, разведчицу Татьяну Бурак, еще двух-трех наиболее заслуженных, старейших партизан. В штабной хате командиры и остальные члены райкома сидят с сосредоточенными лицами.
Когда Якубовский предложил ему, Евтушику, вступить в партию, тот сразу согласился. Почему было не согласиться? Разве он с самого начала не помогал советской власти, не подпирал ее своими плечами? В колхоз вступил почти первый, делал, что прикажут, еще до войны за хорошую работу его послали на выставку в Москву. И районная грамота у Евтушика есть: ему выдали ее как бригадиру на лесозаготовках. Хорошо они тогда потрудились: и овса хватало коням вдоволь, и люди подобрались что надо. Аж гай шумел, когда трелевали кряжи...
Рекомендации Евтушику дали сам Якубовский, комиссар Груца и Анкудович. Можно сказать, самое высокое начальство, которое нынче уже твердо, хоть немцев еще не изгнали, поставлено руководить районом. Сфотографируется и получит билет Евтушик тогда, когда в районе установится мирная власть.
За Евтушика говорят те, что поручились за него.
— Хороший командир отделения. Скромный, дисциплинированный. За полтора года — ни одного нарекания. Ему можно и взвод доверить, — сказал Якубовский.
— Самолет сбил. Привел в лагерь фашистского аса с тремя гитлеровскими крестами. Тот ас дал ценные сведения нашему командованию, — это слова Анкудовича.
— Я тебе дам книжечку. Устав партии. Прочитаешь внимательно. Если что не поймешь, придешь ко мне, — добавил комиссар Груца.
За то, чтобы принять Евтушика кандидатом в члены партии, поднимают руки все присутствующие.
На крыльце, куда вспотевший Евтушик выскочил из штабной хаты, слышится другой разговор:
— Ты, Панас, становись прокурором. Может, выжму когда самогонки, так будет в районе своя рука. Из беды выручишь.
— В милицию лучше иди. Начальником, может, не поставят, а участковым — наверняка. Характер у тебя спокойный, если подерется мужик с бабой — разберешь...
— В пожарную давай, Евтушик. И меня возьми. Экзамены мы, считай, посдавали. Сколько полежали на животах в засадах?..
— Идите вы! — отмахивается Евтушик.
Разговор, между прочим, не так себе. Партизаны знают, что вот-вот будут назначать их на мирные должности. Кого действительно в милицию, кого на железную дорогу, кого председателями, бригадирами колхозов...
Разложистые пристанционные тополя густо сыплют пожелтевшие листья. Ими устланы земля, пути, асфальтированный перрон. Листва шуршит под ногами, разносится ветром.
Панику подняли с утра. Конюх Яков впопыхах погрузил на повозку связанные в узлы пожитки бургомистра и погнал на станцию. Взяли самое необходимое: постель, одежду, мешок муки, все, сколько было, сало.
Товарные вагоны подали в полдень. Два занимает полиция, третий выделен бургомистру и местной администрации. Из других начальников никто, кроме бургомистра, эвакуироваться не захотел. Семьи Ригмана, убитого партизанами Вайса, а также фольксдойчи-переводчики едут с полицией.
Август Эрнестович ни с кем не разговаривает. Ему не потому обидно, что самые близкие люди, которые делили с ним власть, не захотели уезжать отсюда. Пускай остаются, это их дело. Но хоть бы один пришел на станцию, сказал доброе слово, пожал руку. Никого нет... С тоской смотрит Август Эрнестович на пожелтевшие деревья, густо разросшиеся на Вокзальной улице. Там его домик, усадьба, там он был счастлив. Куда едет теперь, зачем?..
Жена, две ее сестры ходят по перрону надутые. Не успели забрать всего барахла. Жена пыталась еще раз послать Якова на квартиру, захватить посуду, кресла, зеркала, но Август Эрнестович так на нее гаркнул, что она прикусила язык. Нет, позориться перед местечковцами он не будет.
Маневровый паровозик подталкивает наконец вагоны к воинскому эшелону. На перроне стоит Яков, машет шапкой...
Пять дней стучит по рельсам вагон, поскрипывают его расшатанные дощатые стенки, позванивает железо. На немцев Август Эрнестович обижаться не может: обходятся как с человеком. Он никакой не военный, но на крупных станциях получает по документам бургомистра-изгнанника солдатское варево приносит в вагон сразу по два котелка.