Гвин Томас - Всё изменяет тебе
— Ни дюйма! Можешь сколько угодно тешиться такими мыслями, но не вздумай что — нибудь строить на них. Ороси его нутро парочкой — другой кружек пива, и он тебе такую скверну разведет, что только успевай уши развесить!
— В воздухе носится ожидание перемен. Это должно сказаться и на нем, как на любом другом человеке. Если наши парни на воле попытаются освободить нас, то это значительно упростится для них, если мы хоть на самую малость запасемся сочувствием и содействием Бартоломью.
— Здесь в воздухе действительно кое — что носится, но переменами даже не попахивает. Никогда еще мне не доводилось побывать в таких местах, где все, казалось бы, так прочно установлено, как здесь. Давай лучше спокойненько посидим и постараемся не очень ублажать эти огромные гранитные глыбы, и не биться о них головами. Пусть Лонгридж поступает, как считает нужным, а если несколько добрых зарядов нашей брани могут оплодотворить его гнев и даже еще распалить — что ж, мы готовы браниться. А лучше смиримся и будем думать о тех теплых солнечных летах, которые мы знали в детстве. Помнишь, как мы лежали целые дни на зеленом косогоре возле кузницы и прислушивались к рассказам стариков о достатке, который они знавали или который им никогда не дано узнать? Нет, пожалуй, более полной радости, чем эти воспоминания, и ничего лучшего или худшего о жизни не скажешь.
— Посмотрим, как все сложится. Но я все — таки чем — то взвинчен. Я даже готов кричать об этом. Я снова рвусь действовать.
В этот вечер Бартоломью опять навестил нас. Он притащил с собой свой большой фонарь и, заперев дверь, медленно двигая руками и тяжело дыша, отставил его в угол. Усевшись на скамье, он извлек бутылку и щербатый грязный стакан. Задумчивость его граничила с меланхолией, и я поинтересовался, какие — такие дела довели его до такого состояния.
— Бывают минуты, — ответил он, — когда человеку становится ясно, что лучше бы ему быть пастухом или еще чем — нибудь в этом роде, но только не тем, что он есть.
Бартоломью вздохнул, налил себе полный стакан вина и стал попивать его небольшими глотками.
— Не очень это просто — быть в моей шкуре!..
— Нельзя сказать, чтобы очень. Не так, конечно, просто, как пасти овец.
— Сегодня сюда приходил для разговора со мной секретарь шерифа нашего графства. Такой пронырливый, хитренький стервец — самый типичный из этих господчиков. Глаза у него раскиданы прямо поперек рыла, понятна тебе моя мысль?
— Я знаю, — сказал Джон Саймон, пододвинув тем временем поближе к отдушине скамью и взгромоздившись на нее, чтобы участвовать в разговоре, — это один из тех, кто чужими руками загребает жар для своей клики. Так по какому поводу приходил этот секретарь, Бартоломью?
Тюремщик ответил не сразу. Улыбаясь, он бросил беглый взгляд на отдушину, из которой раздался голос Джона Саймона.
— Рад, что вы опять так бодры, Адамс! А я все думал о том, как вы будете горевать после ухода вашей прекрасной подруги, и это здорово донимало меня. Ужасно видеть человека в таком беспомощном состоянии, как ваше, ужасно! Вот поэтому — то я и говорю, что должность моя нелегкая. Какая овца попала бы в такую чертову переделку, как вы, ребята? Какая овца стала бы когда — нибудь рисковать головой только потому, что другие овцы не получают справедливой доли с тучных пастбищ?
— Даю голову на отсечение, что таких овец набралось бы немало! И они, надо думать, справились бы с этим делом побыстрее нас, так как действуют проще и прямее.
— Может быть. Я не задумывался над такими вещами. Недостаточно наблюдал их. Так вот, этот секретарь сказал, что за мной следят в оба; по его словам, я будто бы быстро теряю служебную хватку и уж он — де позаботится, чтоб меня убрали из замка, если я не подтянусь. Вот что он наговорил, а кулаки держал прямо перед моим носом — это у него такая повадка, он этим запугивает людей. Подтянуться надо, сказал он. Начал он с того, что я — де с вами миндальничаю, устроил вам легкую жизнь, — и предложил удвоить охрану. Я, мол, поглупел и обмяк, и как бы вы не воспользовались этим и не бежали. Лично я полагаю, что этот мой рыжий помощник Джэйкоб регулярно доносит на меня Дэнверсу. Дэнверс — фамилия секретаря.
Бартоломью опять помолчал.
— Час тому назад Джэйкоб окончательно вывел меня из себя, и я так швырнул в него сапогом, что прошло не меньше пяти минут, пока мне удалось вновь заполучить свою обувь. Малыш сидит себе теперь в конторе, одно плечо все еще приподнято над спинкой стула и все еще ноет у него, а сам он горестно всхлипывает и скулит, что он — де считает меня своим отцом родным и у него в мыслях нет заниматься такими делами, как доносы Дэнверсу. Не забыть бы мне дать малышу Джэйкобу одну из тех мягчительных мазей, которыми я пользуюсь для своей ноги: пусть прикладывает ее к плечу. Но больше всего Дэнверс говорил о калитке.
— О какой калитке?
— Об этом — ни гу — гу. О таких вещах вы и спрашивать меня не должны. Никогда не спрашивайте у надзирателей о калитках и дверях. Это вроде как бы прописная истина. Я рад, что эта молодая женщина не расстроила вас своим приходом, Адамс. Какая красавица! Она приходила сюда ежедневно. Я чуть не разболелся, видя, что она близка к слезам. Мне приятно, что я дал ей возможность повидаться с вами. И меня радует, что свидание не принесло вам новых огорчений. Почему, черт возьми, люди не могут приходить и уходить, когда им хочется, — все люди?
— Я бы лучше потолковал с вами о более безобидных вещах, ну, скажем, о калитках или воротах, — сказал Джон Саймон. — Вы не будете в накладе, если даже и поговорите о воротах, а нам польза тоже невелика. Что бы там ни заявлял ваш Дэнверс, а вы с самого начала держите нас в ежовых рукавицах. Можете рассказать нам о вашем споре с этим чиновником так, будто мы для вас часть стены, и это сразу же облегчит ваши почки или что там еще разболелось у вас от желания показать нам занозы, которые загнал в вас Дэнверс.
— Видите ли, всем штатным служащим замка полагается входить и выходить через главные ворота и говорить пароль часовым. Ну не дьявольская ли это волокита, да еще для человека, который и годами и умом перевалил за верхушку своей жизни, а все еще чертовски любит потягивать винцо из кувшина и припоминать — пусть хоть на минутку — былую мужскую стать в объятиях ласковой девочки. Так вот, уж давненько я обнаружил в конце коридора № 7 дверь, которой перестали пользоваться, как отсыревшей. Она открывается в небольшой туннель, а туннель упирается в калитку, вделанную в главную замковую стену. Снаружи эта калитка незаметна, она прячется под густым плющом, свисающим в этом месте — ну, чисто занавес. Время от времени я выкрадываюсь через эту калитку — и все шито — крыто.
— А калитку — то вы оставляете незапертой?
— Этого не знает никто, кроме меня. Теперь — то туннель уже начинает засоряться камнями, но как приятно обладать такой тайной! Дэнверс не имеет понятия об этой двери и потому ломает себе голову, как это происходило, что кое — кто из солдат видал меня в Тодбори, хотя я нигде не значился прошедшим через главные ворота. Так что на ближайшее время я буду пользоваться главным входом, произносить пароль и делать все, что требуется, только бы казаться паинькой. Было бы, конечно, лучше, если б я не растравил малыша Джэйкоба. Он — парень застенчивый, и я просто для собственного удовольствия свел его с некоторыми первосортными девками в Тодбори, большими мастерицами своего дела: им ничего не стоит сделать так, чтоб тебя в одну минуту зашатало, закружило и в дрожь кинуло. Я на своем веку грешил немало. Шагал себе по дорогам зла и в ус не дул. Но теперь мои ноги тяжелы, как свинец, и у меня бывают такие судороги, которых ничем не успокоить. Плохо мое дело, друзья.
— Что же с вами? Вы больны?
— Еще как болен, прямо на волос от смерти! Всю прошлую ночь я задыхался и обливался потом. Малыш Джэйкоб говорит, что я кричал. Может быть, так оно и было, потому что я очень струсил.
— Что — нибудь болело у вас?
— Боли были такие, что я не пожелал бы их даже проклятому Дэнверсу. Все у меня болело внутри — от груди и до паха. Это было ужасно! Джэйкоб положил мне на живот каменную флягу с горячей водой. Эта посудина показалась мне тяжела, как смерть, и как только она взгромоздилась на мое брюхо, у меня начался такой озноб, каких раньше не бывало. А когда я очнулся от легкой дремоты, в которую впал, то увидел, что наполовину тону в воде. Ну, я и швырнул грелку в беднягу Джэйкоба. Если бы я попал в него этой штукой, вряд ли бы ему обойтись одним обваренным задом. Признаюсь, я был жесток с этим маленьким негодяем. Минувшая ночь, может, была мне карой божьей. Говорят, что у бога больше глаз, чем даже у Дэнверса, но я что — то не верю.
— Очень печально слышать, что вам было. так плохо.
— Впервые за всю мою жизнь я сегодня утром поплакал. После припадка я был бледен и слаб. Я, представьте себе, даже рассказал малышу Джэйкобу о старом кладбище, где похоронен мой отец, хотя уж больше пятнадцати лет, как я и в мыслях своих не тревожил тени старика. Ослаб я, ослаб. Оттого — то я и пустил эту женщину повидать Адамса. Уж лучше помереть, чем снова пережить такую ночь, как вчерашняя. Спой мне старинную колыбельную, арфист. Гу, знаешь, об ангельском крыле. Спой мне эту детскую песенку, арфист. Полюбился мне этот мотив