Марк Еленин - Семь смертных грехов. Роман-хроника. Книга первая. Изгнание
— Ты и поедешь! — жестко сказал Андрей. — До первого госпиталя. Ясно?! — Он подошел к уряднику, старательно возившемуся с хомутом, и, сорвав с него погоны, ударил его по лицу.
Урядник упал, но тут же вскочил, руки по швам, точно резиновый. Лицо его было обалделым от изумления. Из угла рта ниточкой ползла кровь.
— За что, ваше благородие? — выдохнул он испуганно.
— За то, что говно ты, братец, — с удовольствием выговаривая слова, ответил Белопольский. — Доложишь командиру, разжаловал тебя за трусость генерал-лейтенант Слащев. Понял?
— Так точно! — гаркнул разжалованный. — Понял.
— Исполняй... Ну, и пошел вон! — Белопольский повернулся и направился к дому...
Он поднялся на крыльцо, вошел в полутемный коридор и толкнул наугад одну из дверей справа. Было тихо. Показалось, совсем темно. Но, приглядевшись, он заметил желтоватый огонек лампадки в углу, тускло подсвечивающий тяжелое золото икон. У противоположной стены, за круглым столом, покрытым бархатной черной скатертью, он увидел такое, что заставило его изумиться, хотя капитан Белопольский давно уже привык ничему не удивляться.
Воткнутая в серебряный подсвечник оплывшая свеча освещала лица генерала Слащева и сидевшей напротив него пожилой, расплывшейся женщины в «китайском» халате с журавлями и пагодами золотого шитья по черному блестящему шелку.
Женщина была плосколица. Желтое лицо ее, неопрятное, густо покрытое слоем пудры и помады, походило на лицо богдыхана. На квадратном подбородке резко выступало большое родимое пятно и жирная бородавка, из которой торчал густой пучок черных подстриженных волосков. Крашеные черно-седые волосы, небрежно подоткнутые под черный платок с крупными и яркими розами, надвинутый на лоб, падали на тяжелые, опухшие веки с короткими и жесткими ресницами. Женщина гадала Слащеву.
Белопольский, не переставая удивляться, замер на пороге. Генерал, услышав и узнав его шаги, сделал знак: «садись, жди», целиком поглощенный таинственной процедурой. Женщина даже не взглянула в его сторону. Капитан опустился в кресло. Генерал сидел очень прямо, напряженно, выложив на стол обе руки ладонями вверх. Бледное лицо его в свете свечи казалось зеленым, фантастическим, словно у мертвеца. Редкие, зачесанные назад волосы светились, как нимб. Все это напоминало плохую иллюстрацию к средневековому роману.
Белопольский прислушался. Голос у гадалки был басовитый, тягуче-медленный, тоже словно жирный, обволакивающий:
— Слушай меня, слушай, генерал... Не цыганка Соня — сербиянка я. Цыганки врут. Сербиянка правду знает, правду видит, все наперед сказать может... — Женщина склонила голову над руками генерала, подняла его левую ладонь, повела толстым пальцем по складкам: — Вот она, линия жизни... Успехи, успехи, все успехи у тебя, дорогой, быстрый взлет, карьера... Кто мог подумать? Такой молодой, а генерал, все его уважают, все его боятся. Вот она — линия жизни... Глубокая, прямая. Красивая у тебя жизнь, генерал, красивая, но не долгая, много испытаний предстоит тебе перенести, много ты перенес — бои кровавые, много крови пролито, еще много прольется, но не в бою оборвется жизнь твоя, не от пули, не от сабли вражеской, — другая смерть тебя дожидается, скорая смерть, нежданная. А отчего, и мне неясно, понять не могу, не знаю, не понимаю, понять не могу! Молодой ты, красивый, к смерти прямо идешь. Медленно идешь, точно в гору.
— Не пуля, не шашка, говоришь? — усмехнулся Слащев. — Значит, повоюем еще!
— Молчи! — строго оборвала его гадалка.
Она опустила левую руку генерала, подвинула к себе свечу и прикрыла пламя ее блюдечком тонкого фарфора. Густая копоть поползла по донышку, выписывая затейливые рисунки. Отложив блюдце, гадалка долго, не мигая, смотрела на пламя свечи, потом опять заговорила — более тихим и почти совсем невнятным голосом:
— Вижу, вижу... Много огня, и люди бегут от него... Тебя нет... не вижу... Где ты? Нет!.. Море вижу, спокойное море — ровная вода, и кораблей много. Праздник какой, что ли?.. Не понимаю... Ничего не вижу.
Она отвела расширившиеся, полные слез глаза от свечи и, склонив большую голову над блюдцем, спустила платок. Длинные седые космы, соскользнув, закрыли лицо. Воцарилась тишина. Поворачивая закопченное донышко блюдца, гадалка бормотала что-то совсем неразборчивое. Какие-то гортанные звуки и глухой клекот вырывались из ее горла. Потом она замолчала, покачиваясь всем корпусом из стороны в сторону. И неожиданно сказала спокойно:
— Дорога предстоит тебе дальняя — на коне скачешь. Только знаю твердо: вернешься ты скоро, обратно вернешься, генерал, к дому своему. — Гадалка резким и молодым движением головы откинула назад волосы и покрыла голову платком. Плоское лицо ее приняло прежнее, безучастное ко всему выражение. Равнодушно посмотрев в лицо Слащева, она сказала, заканчивая разговор, будто ставя точку: — Плати, как уговорились, золотом. Соня тебе всю правду открыла. Увидишь, сбудется все, генерал.
— Благодарю, мадам. — Слащев снял с мизинца левой руки перстень и, отдав гадалке, сказал изломанным, изменившимся голосом, поднимаясь с трудом: — Следуйте за мной, капитан!
Автоматическим движением он достал из генеральских бриджей плоскую золотую табакерку, зачерпнул длинным ногтем щепотку белого порошка, быстро высыпал его на углубление между большим и указательным пальцами правой руки и с нетерпением понюхал кокаин — сначала одной ноздрей, потом другой. Глаза Слащева на зеленом лице ожили, повеселели. Он кинул на голову кубанку с красным верхом, щелкнул каблуками:
— Желаю здравствовать, мадам! — и пошел из комнаты, подчеркнуто твердо ставя ноги в мягких казачьих сапогах.
3
Леонид Шабеко решительно перестал понимать отца. Сначала считал, чудачит старик, такое и прежде случалось. Потом забеспокоился: здоров ли? Раньше он не испытывал ни особой сыновней любви или привязанности к отцу, ни простой жалости к старому и одинокому человеку, лишенному и дома, и средств к существованию. Пожалуй, главным для него оказывалось реноме: что подумают, что скажут знакомые? Вообще деловые люди? Состоятельный человек, близкий к правительственным кругам, обладающий, следовательно, и средствами, и положением, и полномочиями, оставил отца, бросил его на произвол судьбы? Это хуже, чем разорить и пустить по миру своего давнишнего торгового компаньона. Никто не только дела с тобой более не поведет — руки не подаст. Уж лучше терпеть чудачества отца, его растущую неприязнь, стремление навязать спор по любому вопросу, упорное нежелание покинуть Крым. Но ждать абсолютно нечего: обстановка менялась каждый час и только к худшему — он-то, находясь в ближайшем окружении Кривошеина, оказывался информированным, как никто другой.
Леонид Витальевич был человек абсолютно деловой, чуждый всяческим сантиментам. Таковым и считал себя, гордясь этим в последние годы. Деловые операции составляли суть его жизни, лишенной детей, любимой женщины (жена его бросила в начале войны, уехав с санитарным поездом, и вскоре попросила развода, влюбившись в нищего, но геройского поручика значительно моложе себя). Его ничто не интересовало, кроме денег... И вот здесь, в бешеном Крыму, в нервической круговерти, где ни сословные различия, ни чины, звания, ордена, ни бывшие заслуги не имели ни малейшего значения, где только устойчивая валюта осталась мерилом ценности и значения человека, Леонид с чувством достаточного презрения к себе обнаружил вдруг такой запас сентиментальности и сыновней любви, что ужаснулся и обрадовался одновременно. Ему стало жаль отца — это прежде всего! — такого одряхлевшего внезапно, такого беззащитного и неприспособленного к жизни, к сегодняшней, здешней, а не к той, которой он, изучив ее досконально, учил много лет других. Он, Леонид Шабеко, всегда равнодушный к семейным традициям, тяготившийся домашними порядками, не разделяющий идей отца (многих он просто не понимал, не находил нужным понять, считал пустяковыми, идеалистическими), после гибели младшего брата, известие о которой встретил тоже достаточно спокойно, — нежданно совершенно переменился в отношении к отцу. Это пришла не обычная сыновняя любовь, не преклонение перед авторитетом, не уважение к старости, даже не простая благодарность к человеку, давшему ему жизнь, образование, кругозор. Нет! Это было нечто иное. Так, пожалуй, относится богатый отец к любимому единственному сыну, который должен унаследовать герб, род, фамильный замок, миллионное дело. Отец при этом становится для сына неким фетишем, долженствующим превратиться в прочное, несокрушимое основание дома Шабеко, дела Шабеко, рода Шабеко...
Сложные чувства обуревали Леонида Витальевича накануне отъезда из Крыма. А уехать он должен был уже завтра на рассвете, и до завтра предстояло уговорить отца, сломить его упорство, основанное на лжепатриотизме русского историка, который-де обязан разделить судьбу своего народа и своей страны. Где начинается и где кончается отчизна? В границах моего поместья? Его у меня нет. За стенами моего петербургского особняка? Насколько помнится, семья уважаемого профессора всегда снимала квартиры — то на Васильевском, то на Петербургской стороне, поближе к университету... Все это фикция, умозрительные понятия. Там, где мы живем, трудимся, — родина. Там, где мы кормимся, где нам дают хлеб насущный. Вот и вся история, господа ученые, вся ваша наука, которую вы считаете беспристрастной, но которая, конечно, служит тем, у чьего корыта вы кормитесь... Это помещики и фабриканты за свои земли и фабрики с большевиками борются, а сановники — за место возле престола. Интеллигенции не за что бороться. Математик способен разрабатывать свои теоремы в какой угодно стране. Я способен проводить скупку-продажу панамских акций хоть в Индии, а индийских — хоть на Шпицбергене. Росли бы при этом мои прибыли, все остальное — начиная со свободы! — мы себе купим. А патриотизм — во что он только не вырождался! И в славянофильство, в шовинизм, и в «Союз русского народа»... Леонид Витальевич понимал, разумеется, всю слабость своих аргументов, неспособных поколебать отцовскую позицию. Что он мог предложить отцу? Квартиру на чужбине — дом по большей мере! — общество иноязычных людей, относительность в правах и свободах? Благополучие, основанное на расположении других людей? Но что означало их разъединение, отказ отца покинуть Севастополь? Смерть от голода? Смерть от шалого снаряда или шалой пули во время боев за город? Смерть в застенках ЧК (все же отец коммерсанта, связанного с врангелевским правительством!)? Или самая простая смерть — на заброшенной, покинутой всеми даче, от болезни, без помощи и сострадания?.. Упрямец, он не внемлет голосу рассудка. Как убедить его? Не увозить же силой, как ребенка?..