Айбек - Священная кровь
«Не его ли это дочь?» — вспомнил Юлчи о девушке. Он налил в пиалу чаю и поставил перед Ярматом:
— Пейте. Вы сами ташкентский?
Ярмат приподнялся на локоть, отхлебнул два-три глотка чая.
— Я из-под Самарканда, — заговорил он. — Родился в кишлаке, рано остался сиротой. И чем только не занимался! Все ремесла перепробовал, кроме воровства. После нанялся в работники к одному самаркандскому баю. Он был другом вашего дяди. Когда дядя бывал в Самарканде, он обязательно заезжал к нам. Проработал я три-четыре года, и хозяин мой — жизнь его оказалась короткой — умер. Все имущество осталось малым ребятам. Появилось и еще много разных наследников. Богатство — будто водой размыло. В эту пору вдруг приезжает теперешний мой хозяин. На обратном пути он захватил и меня. Потому — знал мою честную работу… Да, жизнь течет быстрее, чем вода в арыке. Сколько лет прошло, а мне кажется, что все это было только вчера.
Юлчи внимательно слушал. Ярмат, опорожнив пиалу, продолжал:
— Мне известны все тайны этой семьи. И радость, и горе — все делю с ними. Я знаю и гостей их, и родню. Известно мне и состояние хозяина. Дядя твой — большой богач. Особенно прибавилось у него богатства за последние пять-шесть лет. Такова, видно, воля аллаха: богатство, если оно приходит, то приходит, разливаясь рекой… Вот так, братец! Я — свой человек в этом доме. Я и отца вашего знал, раза два беседовал с ним, сегодня вспомнил.
— Вы, наверное, хорошую погодовую плату получаете от хозяина? — спросил Юлчи и выжидающе посмотрел на Ярмата.
Ярмат помолчал. Уставившись в землю, он некоторое время вертел в руках тыквенную табакерку, словно обдумывал ответ. Потом медленно заговорил:
— Ей-богу, я никогда не рядился и не просил чего-нибудь за свою службу. Заплатят по совести, думаю, и так живу. Зиму проводим в клетушке рядом с хозяином, а лето — под навесом, вон за тем садом. Иной раз попробуешь чего-нибудь из хозяйского котла, а то свой котелок кипятим. Хоть и не жирно, зато свое. Жена зиму и лето работает в хозяйской ичкари: стирает, убирает в доме, печет хлеб, стегает одеяла, вышивает в приданое для хозяйской дочери сюзане, платки, ткет паласы. Э, разве может быть на свете чего-нибудь больше, чем работы. Так вот и живем день за днем. Есть так есть, а на нет — и спроса нет. Трудная жизнь настала, братец. Бывало, верблюжьи орешки по дороге валялись, а теперь и они — как лекарство для глаз, даром не найдешь. Мало ли сейчас таких, что, нуждаясь в куске хлеба, нищенствуют по улицам? Избави бог от этого…
Ярмат, заложив под язык щепоть наса, умолк. Юлчи отдыхал, опустив усталую голову.
Вдруг, нарушив безмолвие раскаленного воздуха, послышались звуки песни. Прелестью и свежестью весны повеяло от мелодии, от чистого и звонкого голоса певца. Юлчи даже зажмурился от удовольствия.
Песня долетела издалека, с байской половины. Чтобы не нарушить очарования, Юлчи ни о чем не спросил Ярмата. Весь отдавшись звукам, он плотнее закрыл глаза и еще ниже опустил голову. Душа юноши, казалось, медленно таяла в песне, а нежный, ласкающий сердце голос как бы высасывал усталость из всех его жил…
Песня кончилась. Но через минуту взвилась снова. Тот же голос звенел уже иной мелодией, расцветал иными красками, горел иной страстью, еще более захватывающей душу…
Когда замерли в воздухе последние отзвуки и этой песни, Юлчи не вытерпел:
— Какой голос! В жизни не слышал такого! Это у дяди поют?
Ярмат сплюнул табак, снисходительно улыбнулся:
— Да, у нас.
— Вчера певца не было слышно. Наверное, сегодня днем приехал?
Ярмат рассмеялся:
— Этот певец известен на весь свет. Голос его — единственный из единственных. Но сейчас его здесь нет.
— Как же так? — удивился Юлчи. — Если его нет, откуда песня?
— Верно, певца нет, а песня есть, — продолжал смеяться Ярмат. — Штуку такую граммофоном зовут, видал?
— Нет. А что это такое?
— Голос певца переводят на отдельные кружки вроде тарелочек. Положат потом такую тарелочку на машину, покрутят ушко. Тарелочка начнет вертеться быстро-быстро, и польются песни, зазвенят дутары[17], тамбуры. Прямо как живой человек…
— Дурачите меня, думаете: кишлачный простак поверит, мол? — нахмурился Юлчи.
— Зачем мне тебя дурачить? Умом-мудростью можно всего добиться. Вот конку в городе раньше таскали лошади. А теперь конка без лошадей бегает. А почему — без лошадей? Все наука, мудрость. Так и граммофон. Он, должно быть, из Фарангистана[18] появился. Недавно один знающий человек рассказывал: у них, говорит, по части всяких ремесел искусные мастера есть. Среди баев граммофон теперь модой стал. На пирушках поставят его посредине и наигрывают. Не веришь — вечерком могу показать.
Вдруг послышался другой голос. Кто-то быстро-быстро говорил — то по-мужски басом, то по-женски тоненько, то, словно младенец, тянул: ынга, ынга…
Юлчи удивленно глянул на Ярмата.
— Это Абдулла, знаменитый комик. Сейчас он в граммофоне потешается, — пояснил Ярмат.
— Товба! — только и мог сказать Юлчи. Он взял кетмень и молча принялся за работу.
Ярмат собрал чайник, пиалы и, уходя, крикнул:
— Живой будешь — в Ташкенте еще и не таких чудес насмотришься, паренек!..
IIIГости с аппетитом съели мастерски приготовленное жаркое, выпили сверх того по большой касе «кабульской» шурпы и сидели в беседке, тяжело отдуваясь. Когда Ярмат полил водой двор, гости перешли в тень карагача на просторную супу. Там, облокотившись на большие пуховые подушки, они расположились на шелковых одеялах, разостланных по краям мягкого красного ковра, и пили чай. Пили много и жадно, стараясь утолить жажду. Жара и переполненные желудки особенно томили толстяков. Среди восьми гостей непомерно тучными были двое: недавно разжившийся и так же быстро растолстевший владелец хлопкового завода Джамалбай и потомственный «бай-калян» — великий бай, скотовод Султанбек. Расположившись на противоположных сторонах супы, оба толстяка часто обменивались дружескими шутками, подсмеиваясь над своей полнотой.
Большинство гостей были людьми среднего возраста — от тридцати до сорока лет. Потягивая густой чай, они говорили о торговле, о женщинах, о банковских делах. «Гвоздем» беседы были анекдоты о скупости одного известного ташкентского бая: собравшиеся здесь, видимо, считали себя людьми щедрыми, чуть ли не равными легендарному Хатамтаю[19]…
Из внутренней половины двора вышел Мирза-Каримбай.
— Всем ли довольны? Не скучаете ли? — любезно обратился он к гостям, присаживаясь на супу.
Из уважения к старику гости сделали попытку подобрать ноги и сесть, как того требовало приличие.
— Располагайтесь, располагайтесь свободно, как вам удобнее, — запротестовал бай. — В летнюю пору посидеть вольно за городом — самый лучший отдых…
Беседа расстроилась: анекдоты о скупом бае были исчерпаны, а говорить при старом человеке о женщинах было неприлично.
Султанбек, посапывая, начал дремать.
— Мулла Абдушукур, — обратился к одному из гостей Мирза-Каримбай, — расскажите, какие новости на свете. Давно не приходилось беседовать с вами.
Абдушукур — худощавый человек лет тридцати пяти, в очках, с сухощавым смуглым лицом и впалыми висками, с небольшими усами, настолько старательно закрученными, что тоненькие стрелки их чуть не касались ноздрей. Одет он по последней моде — в короткий камзол. Среди гостей Абдушукур был единственным, о ком можно было сказать: «В кошельке у него медный пятак, зато он поговорить мастак».
В предместье Ташкента Аския у отца Абдушукура был клочок земли. На этом клочке они всей семьей выращивали помидоры, редиску, лук, капусту, морковь. Старания главы семьи были направлены на то, чтобы доставить свой товар на рынок по возможности раньше и продать его подороже. Абдушукур некоторое время помогал отцу, но впоследствии избрал себе другой путь. По окончании начальной духовной школы он перешел в медресе и поселился в одной из предназначенных для студентов каморок. Постоянно нуждаясь, он проучился четыре года. Потом влечение к духовным наукам у него остыло, карьера имама[20] перестала его прельщать, и он, не закончив учения, ушел из медресе.
Мечта выехать для продолжения образования в Стамбул или Египет не была осуществлена из-за недостатка средств, и Абдушукур некоторое время оставался без дела. Потом с помощью своего дяди, слывшего «деловым человеком», он поступил писцом к одному баю и выехал с ним в город Токмак. Там перешел на службу к татарскому купцу и уехал в Казань. За три года жизни в Казани Абдушукур завел знакомства среди татарских купцов, дружил с купеческой молодежью, приобрел привычку читать газеты и журналы. Возвратившись в Ташкент, он стал выдавать себя за одного из «просвещенных» и «прогрессивно мыслящих» мусульман, высказывался за открытие так называемых новометодных школ. Полагая, что этим способствует «пробуждению нации», сочинял бесцветные, неглубокие по мысли и корявые по форме риторические стихи. Татарских религиозных деятелей Мусу Богиева и Ризаитдина Фахритдинова он считал великими учеными, а перед турецким литератором Ахмедом Мидхатом преклонялся и считал его гением и светочем знаний. Читать по-русски Абдушукур не умел, но объяснялся довольно бойко. Этому он научился еще в ту пору, когда вместе с отцом ходил в «новый город» продавать зелень.