Юрий Калещук - Непрочитанные письма
— Здорово, — восхищенно сказал Сорокин. — Конечно, я-то в этих делах не очень. Но... здорово!
— Ага, — ворчливо заметил Макарцев. — Не очень. Ты как одна моя знакомая. Я тоже, говорит, учила математику в школе. Только на украинском языке. И потому, Виктор Сергеевич, все ваши тангенсы-котангенсы мне непонятны.
— Дождешься, Сергеич, — пообещал Сорокин.
— Ладно, — примирительно сказал Макарцев. — Я-то, вообще говоря, любил это дело. Нравилось мне кривильщиком работать. Не сразу это пришло, но... Я, бывало, по пятнадцати суток со скважины не вылезал. Вдвоем мы были — я да чемодан, а в чемодане угольник. молоток и зубило, все фирменное, все по спецзаказу. Переносишь с ленты на трубу отметки, а зима стоит, за сорок зашкаливает, автоматический ключ скис, конечно, ключом труба не доворачивается, зато в скважине доворачивается ротором — и все твои отметки летят к черту. Холод собачий, сначала ты ощущаешь это, а потом стоишь на подсвечнике сосулька сосулькой и уже ничего не чувствуешь, только думаешь: «Вот сейчас кину ломик на сцепки, замкнет, остановится все — тогда хоть посплю, отогреюсь...» Вахты меняются, а ты торчишь, торчишь... Но потом как-то само оно пришло — чутье, что ли, появилось. Я ее, трубу, чувствовать начал. Ей-ей! Над ротором только хвост вихляется, а я прямо кожею ощущаю, куда турбобур повернулся, как долото встало и как шарошка мается — тяжко ей сейчас, в глине... И когда пора, уже точно знаю: вот теперь — пора!
— Стихи, — усмехнулся Сорокин. — Ну, просто стихи. И ты еще надеешься, что сюда Геля приедет?! Ну, Макарцев! Да тебе ж, кроме труб твоих и колонн, ничего не нужно. Ни-че-го!
Однажды я был приглашен к Макарцеву домой — я употребляю этот несколько официальный оборот намеренно, ибо к той поре мы едва только узнали друг друга, на буровой встречались, а домами, что называется, знакомы не были, позже это случилось, — так вот: я поднимался по лестнице и еще марша за два до нужного мне этажа услыхал приглушенный дверьми и расстоянием спор, в котором сливались высокое «ти-ти-ти-ти-ти-ти-ти» и гулкое, размеренное «бу... бу... бу...». Я позвонил. Макарцев стоял на пороге, одетый в брезентовую куртку, и, подпрыгивая, натягивал сапоги. Из-за спины его выглядывала статная красавица в уютных домашних конопушечках на сердитом лице.
— Проходи, проходи, — приглашал Виктор. — Знакомься. Это Геля. Садись.
— Ну вот, — сказала Геля. — Может, хоть теперь ты останешься?
— Я скоро вернусь. Понимаешь, сегодня должен быть любопытный спуск колонны. Точнее даже, заливка колонны... Есть там, понимаешь, одна такая штука...
— До чего же ты любознательный, Макарцев, — сказала Геля. — До занудства. Сколько их уже было, этих колонн? Сто?
— Почему же сто? — удивился Макарцев. — Уже триста, не меньше.
— И все ужасно любопытные?
Маркарцев не ответил. Неожиданно он сел на пол и стал стаскивать сапог.
— Неужели ты передумал? — растерянно спросила Геля.
— Да нет, — сказал Макарцев. — Просто я плохо намотал портянку.
— Нет, вы посмотрите на этого человека, — сказала Геля. И топнула ногой. — Я тебе кто, Макарцев? Жена?
— Жена. Жена буровика.
— Нет, вы только посмотрите на это чудовище, — вздохнула Геля.
— Бабам нашим, конечно, трудно, — произнес Сорокин. — Что они видят? Даже в Тюмени... А уж тут!
— Трудно, — согласился Макарцев.
— Они и работой-то занять себя не могут, даже если б хотелось.
— Ну, если б хотелось...
— А куда пойти? В столовую на раздачу? Дежурной в гостиницу, колыбельные песни петь постояльцам? Подходящее занятие для человека с музыкальным образованием...
— Занятий хватит, — поморщился Макарцев. — Но дела — дела для них немного.
— Суров ты, Сергеич, — засмеялся Сорокин. — Дай тебе волю — ты бы всех в бурение записал.
— Почему только в бурение? — возразил я. — Если б город не строился так по-уродски, для всех нашлось бы и занятие, и дело. Ведь месторождение — это что? Пуговица. Обыкновенная пуговица. А мы норовим к пуговице пиджак пришить, пускай и без рукавов.
— Так что же, — спросил Сорокин, — по-твоему, надо сначала город строить, а потом добычу налаживать? А если пустышку вытянем? Кому тогда этот город понадобится?
— Геологоразведчики не зря же свой хлеб едят, — сказал я — Черствый, между прочим. Уж они-то обречены на вечное кочевье. Но если нашли, защитили запасы, тогда все «давай-давай» надо побоку. Возвести город, обустроить месторождение, подобрать, расставить людей — вот тут-то можно и нефтью заняться. Без потерь, без истерик, без подвигов.
— Наивный ты человек, Яклич, — вздохнул Сорокин. — Так даже в кино не бывает, не то что в жизни...
— И все-таки повезло нам, что мы в Вартовск попали к самому началу, — сказал Макарцев. — Эту двухсотую скважину я никогда не забуду. Январь, минус пятьдесят. Да еще ветерок... Верховому — амбец. Ну, он и скатился вниз: баста! Спуск идет, при таких градусах полчаса постоишь — намертво прихватит инструмент. Степа Повх на меня только глянул: «Может, ты, студент, попробуешь?» Ну, я и полез. Очки сначала запотели, потом замерзли, ни черта не видно, только по звукам ориентировался...
— А Степа сейчас лишь на геологических картах и остался...
— Да, есть такое месторождение. Бованенковское, Федоровское, Муравленковское, Повховское... Все, кто когда-то начинал. Все здесь остались. Навсегда. Все.
— И зачем только Степа на ту проклятую рыбалку подался?..
Из окна макарцевской квартиры в Нижневартовске, той квартиры, где мы жарили колбасу на электрическом утюге, был виден недальний лес, а еще ближе, рядом с дорогой, подымалась узенькая грива.
Я пошел к ней напрямик. Тяжело и надрывно ухал копер, забивая сваи, дымились чадные костры, ревели машины, а выбитая в плотном насте дорога уводила к елям, стоявшим, подпирая друг друга, на пологом взгорье. Слева и справа от дороги, немного внизу, лежали белые полукружья, похожие на заметенные снегом озера, — это и были замерзшие, затаившиеся озера. Тогда была только осень, дурная торопливая осень, но здесь уже лежал снег, под сапогами хлюпала рыжая каша, а подтаявшие неровные овалы напоминали давно не стиранные мятые простыни в желтоватых пятнах детского греха. Тогда здесь не ходили машины, и люди шли по кривой ускользающей тропке, растянувшись бесконечной цепочкой, хотя было их совсем немного... Дорога вильнула в неглубокий овражек и, вынырнув из распадка, вновь поползла наверх, оскальзываясь и петляя. Отсюда начиналось кладбище — узкое, по ширине гривы, оно лепилось по сторонам от дороги, по которой с натужным ревом, все время расширяя проезд, отбирая у мертвых уже ненужное им на земле пространство, неслись оранжевые, розовые и желтые самосвалы. Кладбище было завалено сугробами, и дорожки между могилами сровнялись с оградами, снежные шапки, лежавшие на могильных обелисках, напоминали поникшие головы со стертыми, смазанными, обветренными, застывшими лицами. Жестяные звезды и деревянные кресты, частые макеты буровых вышек и редкие каменные надгробья. Проваливаясь в снег по пояс, я долго блуждал между могилами, между оградами, между сугробами. Выбеленная дождями и иссеченная метелями пирамидка. Эта? Маленькая фотография, прижатая к фанере стеклом. Точнее, не фотография, а желтый листок фотобумаги, сбросивший изображение, как деревья сбрасывают листву, укрывая ее под снегом, на остывшей земле, в остывшей земле, в вечной мерзлоте... Нет, кажется, дальше. Грива внезапно оборвалась, и над зелеными крыльями елей показались недостроенные корпуса вокзала. Бульдозеры копошились, перемалывая кирпич, выравнивая площадку, оставляя морковные следы. Самосвалы сбрасывали щебень и, опуская кузова на ходу, с тревожным грохотом влетали в туннель дороги, пропадая в снежном тумане, словно лавина всадников в окрашенных закатом бурках, подбадривая себя свистом и гиканьем, поднимая незащищающую завесу пыли, бесшабашно врывалась в пугающую узость ущелья. Почти на самом краю кладбища еще одна оградка, а за ней — небольшой бюст. Вот сюда и принесли тогда, в беспечную осень, Степана Повха, бурового мастера, пробурившего скважину № 200, первую скважину, которая дала самотлорскую нефть. Комья мерзлой земли были перемешаны с мокрым снегом, и по крышке они не стучали, а хлюпали, и холм, сбитый неумелой лопатой, на глазах ворочался и проседал...
Что-то странное было в очертаниях бюста, я подошел ближе и понял: какие-то мерзавцы тренировались здесь в меткости стрельбы...
— А толковали про него тогда, что везунчик, мол, Степа... — сказал Сорокин. — Ежели б, дескать, не ему попала двухсотая, кто бы знал про него. Случай в герои вывез...
— Случай-случай, а вывез, кого надо, — проворчал Макарцев. — A-а, про кого у нас только не лопотали. Лёвина разве не доставали этим?
— Раз за разом мужик берет верх, а про него: «Вот везуха!»
Лёвин в те годы, да и в последующие тоже, был самым прославленным буровым мастером на Самотлоре. Когда Китаев принял свою бригаду, измученную неудачами, задерганную бригадирской чехардой, он намеренно и даже несколько демонстративно избрал главной целью догнать Лёвина — задача мнилась невыполнимой и была заманчивой одновременно. Психологический расчет оказался точен — неужели вы, черти, так разуверились в себе, что даже капли самолюбия в вас не осталось? Осталось. Много еще осталось. Бригада Китаева заставила говорить о себе, но успехи ее еще во многом определялись отчаянным вдохновением: за блистательными взлетами следовали оглушительные падения, срывы Китаев переживал мучительно, да и вся бригада переживала, стараясь понять, почему так неровен ее путь. Были в бригаде свои признанные лидеры — бурильщики Сухоруков, Метрусенко, Сериков, помбуры Мовтяненко, Мухарметов, Недильский, Кильдеев, тоже ставшие впоследствии бурильщиками. Нелегко было бы отыскать людей, столь разительно не похожих друг на друга, но беспокойство их было общим, неделимым. Когда искренние старания сработать как можно лучше все же не приносили желанной победы, трудно было удержаться от того, чтобы не попытаться найти причины неудач не внутри себя, а вне бригады. И они пытались, они находили. «Конечно, — ехидно говорил Метрусенко. — У Лёвина весь год два станка было, а мы сколько из-за вышкарей простояли? То-то». — «Конечно, — вторил ему Сухоруков. — У Лёвина оба куста рядом с бетонкой, а у нас по лежневке еще час тащиться...» — «Ну да, — подхватывал Сериков, хотя не в его характере было следовать за Сухоруковым или Метрусенко, да и не те были у них отношения. — Как долотья румынские придут, их кому? Лёвину. А нам...» Многое тут говорилось в запальчивости, но запальчивость не объясняла всего, а, скорее, затуманивала суть дела...