Владимир Сосюра - Третья рота
Осенью 1942 года часть наших писателей пригласили в Москву для литвыступлений.
В Москве я зашёл к т. Коротченко[81], который сидел за столом с намагниченными гневом и бессонницей стальными глазами.
Я спросил его:
— Какой у меня способ мышления?..
И вздрогнуло от радости моё сердце, когда я услышал:
— Большевистский.
Я сказал:
— Я хочу работать в Москве, тут ближе к фронту.
Демьян Сергеевич согласился.
Тогда я попросил разрешения его поцеловать.
И он вышел из-за стола, и я поцеловал его, как брата, как отца…
Так я был наэлектризован бурей, что гремела и в сердце, и вокруг…
Я работал и в украинском радиокомитете как поэт, и в Украинском партизанском штабе у т. Строкача[82], куда меня послал т. Корниец[83]. Для партизан я писал стихи и даже получил письмо от т. Ковпака, в котором он писал о том, что работает на черепах фашистов: «Это ещё цветочки, а ягодки будут впереди!..»
LXII
Никита Сергеевич вызвал нас на фронт — Тычину, Рыльского и меня.
Тычину тогда назначили наркомом образования Украины, которую ещё предстояло освободить, а Рыльский работал над словарём, и они не поехали.
Поехали Головко, Малышко и я.
Об этом я многое сказал в поэме «Отчизна», которую Прожогин так нечестно критиковал, когда меня били за стихотворение «Любите Украину!».
Но об этом — потом.
Имея базу глубоко в тылу, при штабе Воронежского фронта, мы иногда бывали на передовой.
Кормили нас не очень хорошо.
Первое всегда было из картофельных очисток, и у меня сильно болел живот.
Никита Сергеевич иногда приглашал нас в столовую штаба фронта и подкармливал.
Я там наедался так, что живот мой становился как тугой мавританский барабан.
Однажды Никита Сергеевич показал нам фотографию своего сына — лётчика, погибшего смертью храбрых.
Когда Никита Сергеевич рассказывал о смерти своего сына, он как раз держал в правой руке полную ложку супа, а в левой снимок сына.
И меня поразило, что ложка с супом в его руке не дрогнула, не пролилось из неё ни капли, хотя в душе седовласого воина бушевала буря…
Я эту бурю чувствовал своим сердцем, полным любви к человеку, так любившему и любящему Украину, которую он для нас олицетворял и которой, как и ему, принадлежали наши горячие и верные сердца.
Я с восхищением смотрел на него, на это железное спокойствие отца, сердце которого обливается кровью горя о сыне.
А вот и весёлое, хотя весёлое это могло закончиться очень грустно.
Мы были в Седьмой гвардейской армии. Наша «база» располагалась в селе, где размещался политотдел армии.
Когда мы приезжали с передовой — она проходила по берегу Донца, золотой реки моего детства, — и немцы били из-за неё по нас из тяжёлых пушек, сынок хозяина хаты, где мы жили, всегда встречал нас так:
— Ну как дела, пацаны? Закурить есть?
И вот стою я во дворе в солдатской гимнастёрке, в офицерском тёмно-синем галифе и кирзовых сапогах, в пилотке и портупее, с «ТТ» на боку и «Знаком Почёта» у сердца. Мы тогда ещё не были аттестованы и не имели званий.
Подлетает к воротам подворья, где я стоял, мотоцикл с передовой. Мотоцикл с коляской, в которой сидел маленький нервный горячий генерал.
Рукой в чёрной перчатке он сделал властный и резкий жест, мол, беги сюда!
Я иду к нему.
Тогда он кричит мне:
— Эй, ты! Беги!
Я иду к нему.
Подхожу к коляске и говорю маленькому генералу:
— Вы поосторожнее.
Он:
— Ты кто такой!
Я:
— Писатель украинский.
Он:
— А-а! Извиняюсь. Скажите, пожалуйста, где здесь политотдел армии?
— Я не знаю. Но здесь есть товарищи, которые должны знать.
Генерал выбирается из коляски и идёт за мной, нетерпеливо постукивая стеком по блестящему голенищу сапога.
Я чуть приоткрыл дверь сарая, где Головко, Малышко и корреспондент «Радянськой України» майор Купцов играли в карты и пили горилку.
Я тихо сказал Малышко:
— Андрей! Тут тебя хочет видеть один гражданин.
Малышко вышел, позёвывая и сонно моргая своими
японскими глазками, да ещё всем своим видом подчёркивая скуку, равнодушие и усталость.
Он ещё как следует не разглядел генерала, как тот обрушил на него бурю гнева:
— Как ты стоишь!..
И т. д.
Малышко, бледный, испуганный, стоял вытянувшись перед генералом, а тот отводил на нём свою душу.
Потом лукаво взглянул на меня и спросил:
— А может быть, это тоже писатель?
Я сказал:
— Да. Писатель.
Тогда генерал со словами: «Я тоже люблю литературу» — пошёл от нас, нервно хлеща стеком по блестящему голенищу своего сапога.
Малышко горько обиделся:
— Что ж ты меня не предупредил? Он же мог меня расстрелять…
Я ушёл за сарай и расплакался от обиды, что генерал орал на меня и говорил «ты».
LXIII
Танковый корпус наградили гвардейским званием, и мы были в этом корпусе.
Меня поразил командир танкового батальона, молодой хлопец в парусиновых сапожках, быстро и озабоченно прохаживавшийся среди танков. Он был невысокого роста и действительно напоминал мне подростка. Все танкисты молодые, молодые. Это было перед боем, а они вели себя так, словно не им предстоит ринуться через океаны вражеского огня освобождать родную землю Украины.
Среди них были сыны разных народов нашей Отчизны, и все они были как братья, которые шли из огня в огонь от легендарного Сталинграда.
В блиндаже один танкист, недавно ещё бывший кавалеристом, горячо доказывал преимущества коня перед танком, как живой энергии и дружбы кавалеристов перед дружбой танкистов.
Но его разбили по всем пунктам, и он, тяжело вздохнув, согласился.
Наверное, он тосковал по своим друзьям и коню…
Побеждают армии с молодым командным составом, где-то я слышал или читал об этом.
Я написал для танкистов от их имени стихотворение «Клятва танкиста» по случаю недавнего вручения им гвардейского знамени и читал им его.
В этом стихотворении, которое потом положил на музыку фронтовой композитор и исполняла фронтовая капелла, танкисты клялись освободить Украину, на священную землю которой они уже вступили и встали грозными армиями над Донцом, клялись уничтожить врага, отомстить ему за страдания нашего народа.
Клялись сыны всех народов вместе с сынами Украины, и клятва эта громом звучала в моём сердце.
Они сказали мне (молодые, запылённые, прекрасные в своей героической и жертвенной молодости):
— Товарищ Сосюра! Не беспокойтесь, всё будет сделано!
Потом, на Курской дуге они грудью и бронёй встретили обезумевшие бронированные орды тьмы, немного прогнулись их ряды, но враг не прорвал их, и они, герои нашего коммунистического будущего, мощно ударили в кровавую морду захватчиков, и армии преследования, стоявшие наготове, погнали фашистов туда, откуда Украина протягивала к своим молодым освободителям руки в уже надорванных цепях…
Но я уже не был свидетелем гигантской битвы на
Курской дуге, потому что рука, оберегавшая меня, вернула меня в Москву.
Мне сказали, что телеграммой снова вызовут на фронт. Но я так и не дождался этой телеграммы.
И началось счастье миллионов, счастье освобождения захваченных врагом городов и сёл нашей Родины.
Всё дальше и дальше на запад шли полки освобождения и расплаты.
Салюты, салюты, салюты!..
Небо Москвы ритмично гремело пушечными салютами и сияло разноцветными огнями иллюминаций, каждый вечер сияло…
Уже Харьков залило солнце Отчизны…
Донбасс обнимал крылатых вестников весны человечества…
А огненная лавина освобождения катилась всё дальше и дальше…
Полтава!
И наконец — Киев!!!
В правительственном поезде мы мчались по полям Украины, утиравшей слёзы счастья со своих бессмертных очей, мчались на митинг интеллигенции, который должен был состояться по случаю освобождения Киева…
Прошло несколько дней, как отгремели бои за сердце Украины Киев…
И вот уже это сердце бьётся в груди социализма.
Поездом мы доехали до Дарницы, а там на машинах и через понтонный мост в Киев.
Днепр…
Никакие слова не смогут передать нашего счастья…
А мимо нас громыхали танки, седые от инея, они шли и шли по Шевченковскому бульвару туда, где разворачивалась грандиозная битва за всё новые города и сёла Украины.
То же самое происходило и в боях за освобождение других республик Страны Советов, временно залитых змеиной тьмой свастичной ночи…
Руины, и раны, и счастье, счастье, счастье…
Оно перевешивало всё, ему подчинены были и наши сердца, и сердца бледных, изнурённых братьев и сестёр, которые выходили к нам из пещер тьмы, навстречу солнцу и счастью, счастью, счастью…
Конечно, боль неисчислимых ран и утрат ещё застилала сияние радости в глазах спасённых пеленой муки, как ночь, которая отступала перед багряными стягами рассвета…