Андреас Требаль - Гипнотизер
Несмотря на всю иронию, вложенную Эскиролем в эту фразу, он продемонстрировал жест великодушия. Как мне показалось, лучшей его стороной было полное отсутствие какого бы то ни было высокомерия или недоверчивости. Судя по всему, он на самом деле считал меня, рядового врача из провинции, коллегой.
С другой стороны, Эскироль вполне мог руководствоваться и чисто эгоистическими соображениями и действовать как умный и расчетливый карьерист. С какой стати создавать себе в моем лице врага, если он вынашивал планы однажды превратить Шарентон в образцовую психиатрическую лечебницу? Приор де Кульмье был в преклонных летах, главный врач Роже Коллар любил заложить за воротник, а вверенная ему Сальпетрие представляла собой в отдельно взятом виде молох вследствие чудовищных размеров. В ее палатах находилось на излечении около двух с половиной тысяч пациентов, Шарентон, будучи куда меньшей церковной клиникой, более двух с половиной сотен не вмещал. И смыться из этой Сальпетрие, перебравшись в Шарентон, не самый худший выход — даже если Эскироль подобным шагом предавал Филиппа Пинеля, который наверняка втихомолку рассчитывал в свое время на то, что Эскироль его заменит.
Не скрою, тщеславие мое было удовлетворено, когда мне все же удалось уговорить Мари Боне принимать пищу. Как все это происходило, я еще поведаю; теперь мне хотелось бы сказать, как мой успех в Сальпетрие был воспринят месье Эскиролем.
Примерно полсуток спустя после описанной беседы я представляю, как он во второй половине дня в воскресенье, стоя у окна кабинета, устало созерцает аллею, ведущую к больнице. И вдруг он до крайности удивлен; уж не та самая Боне ли это? Мадам Боне под руку со своим покровителем из персонала неторопливо шествует по дорожке и в этот момент как раз указывает на одну из свободных скамеек. Женщина идет, медленно переставляя ноги, словно желая прочувствовать и пережить каждый свой шаг, затем высвобождается и дальше следует самостоятельно. Усаживаясь на скамейку, она со смущенной улыбкой кивает опекающему ее медбрату и при этом выглядит ну совсем как обычная нормальная женщина, которая самую малость притомилась и все же сумела преодолеть усталость.
Эскироля будто током ударило. Неужели этот Петрус и впрямь сумел-гаки своей суггестивной терапией заставить ее есть? Эскироль не в силах побороть любопытство — и досаду. Кто я, думает он, и кто этот провинциальный лекаришка? Нет-нет, в конце концов успокаивает он себя, наверняка Раулю все же удалось уломать ее физически и накормить через воронку. Ну, понятно, не без угроз.
Я вижу перед собой пару кляч, которые тащат телегу по камням дорожки. Когда Эскироль пытается разобрать надпись на стоящих на ней винных бочках, у него бурчит в животе. Внезапно его осеняет, что Боне все же поела. Мысль сия вызывает у него облегчение, а может быть, повергает его в шок.
Расспросив на следующее утро санитара, он повторно шокирован. Этот Петрус, как сообщает Рауль, извлек из кармана часы на цепочке, поболтал ими на глазах у мадам Боне, после чего в неподражаемой манере принялся перечислять меню:
— Гусиная печень из Дордони, печень белоснежных, откормленных на отборном зерне и сливках птиц, мадам. И к ней парное филе морского языка, тушенное в сливочном масле с прозрачным лимонным соусом! Ну, и как все это на вкус? Филе тает во рту, чувствуете? Вы и рот закрыть не успеваете! А затем маринованный ягненок, мадам! Выращенный на сочных лугах Вандеи, сбрызнутый прозрачным крепким бульончиком, великолепно сочетающимся с прованской фасолью в оливковом масле! Отведайте, мадам! Давайте устроим себе маленькое празднество, воздав должное пикантному камамберу из Нормандии и изысканной сизоватой плесени рокфора! Неужели ваша душа не вопиет об аперитиве? О шампанском? Следуя вашему примеру, мадам, я подношу бокал к губам и наслаждаюсь его ароматом, как уже наслаждался, орошая нёбо благороднейшим из бургундских.
— Рауль!
Эскироль морщит лоб. Что же такое? Выходит, Рауль, этот верзила Рауль — гурман?! Вот вздор так уж вздор! А что еще более поражает Эскироля, так это улыбка проклятого пентюха, такая проясненная. И как смазывает картину то, что, едва начав вкушать эти прелести, Рауль немилосердно чавкает и сопит.
— Тебе нездоровится? — осведомляется он.
— Прошу простить, месье Эскироль. Просто представил сейчас, как отламываю от свежайшего багета кусочек, намазываю его маслицем, а наверх — паштета из гусиной печеночки, и…
Вполне вероятно, что примерно так и было. Могу себе представить, как Эскироль мысленно отчаянно клял и меня, и Сальпетрие, и психиатрию в целом. А поскольку я прекрасно осведомлен о гастрономических пристрастиях месье Эскироля, воображаю себе, какую бурю чувств пробудило перечисление Раулем блюд меню: нежданно-негаданно психиатр Франции номер два испытал обильное слюнотечение и был готов не только набить чрево гусиной печенью, заливным и ягнячьим филе, по и щедро залить все это добрым бочонком вина.
А что же было дальше? Вечером в понедельник я снова прибрел в свою шарентонскую келью. Вытянув ноги и заложив руки за голову, я, как самый настоящий бирюк, растянулся в шезлонге, вперив взор в потолок, где крохотный паучок сосредоточенно и методично ткал паутинку. Меня обуревали всевозможнейшие варианты отмщения, сцепы, где я усаживал на цепь приора де Кульмье, выплескивал кальвадос в физиономию главного врача Коллара, ввергал их в гипнотический транс, после чего скармливал им дождевых червей.
Изнемогая от жалости к себе, я проклинал судьбу и свое дарование, ведь именно по их милости я оказался в захудалом Шарентоне. Если бы хоть Коллар и его свита «Милосердных братьев» не были такими тупоумными!
Потому что не кто-нибудь, а именно я, Петрус, сумел-таки уговорить эту бедняжку Мари Боне съесть кусочек. Или на сей счет есть другое мнение? Кто, кроме меня, сумел, не прибегая ни к угрозам, ни к физической силе, одними только словами и простейшим внушением заставить эту женщину произнести следующее: «Да, месье, пожалуй, я отужинаю с вами. Так приятно вас послушать и оказаться там, куда вы меня отправили».
Выложив мне это, мадам Боне послушно, словно ребенок, раскрыла рот, и санитар Рауль принялся скармливать ей яства.
Вот это победа так победа!
Коллар же все извратил, принялся упрекать меня в бесстыдстве: дескать, я обвиняю его во всех промахах, допускаемых «Милосердными братьями».
— Черт вас побери! Кто уполномочил вас, Петрус, приписывать мне использование варварских методов? По вашему, я одобряю, если кто-то из моих санитаров хватает больного да ремнем ему по физиономии? Бог ты мой, да здешние санитары — сплошь безумны! Это месье де Кульмье, наш с вами приор, вот он никак не может уразуметь очевидного! Откуда мне знать почему! Может, потому, что по ночам к нему является призрак маркиза де Сада? Но вы-то чего взъелись? От вас, случаем, пассия не сбежала? Или и вас посетило видение?
— Верно. Видение. И видение это зовут Мари Боне, она — жена парижского мясника, у которой глаза точь-в-точь как у моей сестры. Я имел удовольствие препроводить ее из Парижа в Сальпетрие вечером в пятницу и подвергнуть ее там лечению.
— То есть?
— Вы все верно слышали. Но я с удовольствием готов повторить: мне удалось вывести Мари Боне из депрессивного состояния. Мари Боне, которая с самого начала производила впечатление безнадежной больной и большой упрямицы к тому же. Если воспользоваться здешними методами, ей предстоял как минимум холодный душ.
— Следовательно, суггестивная беседа? Как в свое время практиковали Месмер и Пюсегюр? Рветесь, значит, разделаться с варварскими методами, насадив вместо них шарлатанские?
— Отнюдь!
— Похоже, именно так все и обстоит! Петрус, знаете, кого вы мне сейчас напоминаете! Нашего пациента! С той лишь разницей, что вы гладко выбриты и благоухаете одеколоном, а от того разит рыбой.
Разговор этот завершился здесь, и все потому, что я вдруг открыл в себе до сей поры неведомое мне качество — вспыльчивость. Именно я, человек мягкосердечный, так грохнул дверью, что она тут же снова открылась.
Коллар взревел, что пожалуется на меня приору, я же в ответ, повернувшись, поддал неподатливой двери знатного пинка ногой. Впервые в жизни я готов был уверовать в архаическую мудрость, согласно которой мужчине лучше всего снимать агрессивность либо актом любви, либо актом насилия. И вправду, выпустив пар, я мгновенно почувствовал облегчение и уже без особой тревоги воспринимал предстоящий конфликте приором. Стоило бы тому лишь попытаться прочесть мне нотацию, как я и слова не дал бы ему вымолвить, выложил бы все, что у меня на душе накипело за два года пребывания в Шарентоне.
А если он все-таки прав? Пусть мне и удалось, прибегнув к ухищрениям, заставить Мари Боне поесть и даже пообещать мне, что к моему следующему приходу она осилит хотя бы тарелку супа, — в какой мере я мог рассчитывать на то, что она непременно сдержит данное обещание? Иными словами: имел ли я вообще право довериться достигнутым за счет внушения успехам? Разве не существовало опасности рецидивов?