Жоан Алмейда Гарретт - Арка святой Анны
Однако исторический Педро I в романе Гарретта до отождествимости сливается с другим королем, носившим то же имя, — Педро IV, «королем-либералом», установившим в Португалии конституционную монархию. Две легенды подхватывает и сплавляет писатель — старинную, многовековую, сохраненную народными романсами и великим национальным поэтом, — и недавнюю, сложенную теми, кто, как и сам Алмейда Гарретт, еще питал иллюзии относительно возможности союза королевской власти и демократии.
* * *Сегодняшнему читателю сразу станет ясно, сколь многим обязан Алмейда Гарретт своим европейским предшественникам и учителям — прежде всего Вальтеру Скотту и Виктору Гюго. Вальтеру Скотту — и общим подходом к исторической теме, пониманием конфликта как столкновения социальных сил, и конкретными литературными приемами сюжетосложения (так сказать, не только методологией, но и методикой исторического повествования). Читатель, любящий книги В. Скотта, сразу заметит в «Арке святой Анны» фабульные ситуации, навеянные «Квентином Дорвардом», «Айвенго» или «Пертской красавицей» (например, выхаживание еврейкой и ее мудрым отцом раненого рыцаря и др.). От В. Гюго в роман перешла тема архитектуры как застывшего на века прошлого, некоторые краски в обрисовке бунта. Вообще Алмейда Гарретт, не стесняясь, пользуется репертуаром романтических мотивов. Некоторые образы к тому времени имели уже долгую интернациональную историю, превратились в своего рода романтические мифы. Такова цыганка или еврейка, отверженное существо, которое считают ведьмой, но которая в молодости стала жертвой насилия и обмана, а теперь ждет часа для мести, опекая в то же время любимое чадо (сына или приемыша). Тогдашним читателям запомнилась старая Мег Меррилиз из романа В. Скотта «Гай Маннеринг, или Астролог», а затем Асусена из популярной драмы А. Гарсии Гутьерреса «Трубадур», впоследствии увековеченная музыкальным гением Дж. Верди в одноименной опере.
Алмейда Гарретт сплавлял воедино любые заимствованные образы, мотивы и ситуации индивидуальной манерой рассказа. И В. Скотт и В. Гюго обращались к читателю как его современники, вооруженные опытом и знаниями XIX века. При этом В. Гюго как повествователь патетичен, В. Скотт — гораздо сдержаннее, более склонен к юмору. В стиле Гарретта-рассказчика превалирует ирония. Он не просто комментирует происходящее с позиций наблюдателя — человека нового времени, он еще и откровенно модернизирует происходящее в романе, приписывая своим персонажам мысли и словесные формулы, ставшие известными разве что их прапраправнукам. Афоризм Васко: «Когда народ спит, тирания просыпается», — мог бы произнести революционер начала XIX века, учившийся у ораторов Великой французской революции, но уж никак не юноша из XIV столетия. Речь Жила Эанеса, которую не дослушали повстанцы, очень хороша в качестве пародии на парламентские словопрения в буржуазном государстве, но немыслима в устах цехового старшины средневековья. Да Алмейда Гарретт и не маскирует пародийности — чего стоит «Быть или не быть», процитированное за два с лишним века до Шекспира!
Стиль Гарретта обусловлен литературно-эстетической позицией писателя. Хотя Гарретт, как было сказано выше, еще в 20-х годах провозгласил себя романтиком, но это был романтик особый, трезво относившийся к тому, «что романтизмом мы зовем» (по выражению Пушкина). На всем протяжении творческого пути Гарретт возражал против романтических крайностей и неистовства и призывал сохранять завещанные XVIII веком объективность, здравый смысл и хороший вкус. Ссылаясь на вторую часть «Фауста» Гете, Гарретт утверждал, что современную поэзию должно определять соединение классического и романтического. В роман «Поездка на родину» он включил маленькие и очень смешные пародии на штампы романтического исторического романа и романтической драмы. Конечно, Гарретт зло издевается над эпигонами романтизма, которым не было числа в 40-е годы, но не касается великих романтиков, остававшихся его кумирами и учителями.
Манера повествования, выбранная романистом для «Арки святой Анны», — своеобразная форма так называемой романтической иронии, хорошо известной по произведениям многих крупнейших писателей этого направления (хотя бы Гофмана и Гейне). Фридрих Шлегель, виднейший теоретик романтической школы, так определял этот специфический вид иронии: «С внутренней стороны — это настроение, оглядывающее все с высоты и бесконечно возвышающееся над всем обусловленным, в том числе и над собственным искусством…»[3] У Алмейды Гарретта ирония направлена на то свойство романтического искусства, что вызвало к жизни его собственный роман, — на культ старины. Он посмеивается над «научным аппаратом» (как мы сейчас называем документированное подтверждение излагаемых фактов) к которому нередко прибегали романтики, чтобы придать достоверность своей фантазии. Ирония Гарретта как будто снимает торжественность обращения к прошлому, подчеркивает, что рассказчик отлично понимает, что прошлое с его обычаями умерло и явилось бы нелепым и смешным в настоящем, что вовсе не лишает его самобытной красоты и поучительности, ради которых романист и воскрешает историю на страницах своего произведения. Алмейда Гарретт специально оговорил, что его «страсть к готике» (так он называл интерес к средневековью) не имеет ничего общего с попытками реакции приспособить увлечение средними веками к своим политическим целям. «Стихами и легендами мы должны воспрепятствовать этой низкой уловке», — писал он, имея в виду легенду об арке святой Анны.
Но, конечно, ирония Алмейды Гарретта не может быть объяснена, исходя только из литературной задачи. Ведь тональность повествования не раз меняется. Ирония сгущается до сарказма, когда автор возвращается из прошлого в свой день и говорит о буржуазном прогрессе, парламентских дебатах, болтающих конституционалистах и плетущих заговоры «добрых патриотах» (читай — реакционных монархистах), о бонапартизме, о горьких уроках буржуазно-демократических революций, преданных лавочниками и демагогами, задушенных термидорианством. Печальный опыт, накопленный Гарреттом за десятилетия его участия в общественной жизни страны, диктует ему эти ядовитые выпады.
Но разочарование и скептицизм Алмейды Гарретта не всеобъемлющи. Да, он над многим смеется и в политике и в литературе, ко многим былым иллюзиям, себя не оправдавшим, относится саркастически. Однако есть вещи, в которые он продолжает безусловно верить. Он искренно восхищается неколебимой верой Жертрудиньяс в справедливость, в неизбежное торжество правых и наказание виновных — да не на том, а на этом свете. Он убежденно называет «благородным» гнев народа, вызванный произволом власть имущих, хотя знает, какие эксцессы могут последовать за стихийной вспышкой такого гнева.
Если вернуться к строфе из стихотворения А. С. Грибоедова, которая была предпослана нашей статье, то можно сказать, что для Алмейды Гарретта многое, за что «люди весело шли в бой» в давнем и недавнем прошлом, оказалось обманчиво, но самое важное осталось славно.
И. Тертерян
АРКА СВЯТОЙ АННЫ
Его высокоблагородию полковнику Ж. П. С. Луна,{1} командовавшему Академическим корпусом во время осады Порто{2} и т. д., и т. д., и т. д.
Мой командир!
Прошу вас вообразить себе, что в сей провинциальной глуши, откуда пишу вам, я, как положено, вытягиваюсь во фрунт и отдаю вам честь, ибо я не забыл еще, как это делается, хотя приказы, поступающие в нынешние дни, велят позабыть все, что связано с нашею службой в ту пору. Бог с ними! Я-то не из числа неблагодарных: да здравствует наш полковник, который всегда обращался с нами так хорошо и который был, есть и пребудет всегда честным солдатом Свободы!
Не унывайте, мой командир! Когда людей достойных забывают повысить в чине, бесчестие достается на долю забывчивых, ибо причина их забывчивости — несправедливость и лицеприятие. Говорят, в Древнем Риме при очередном производстве в чин, когда пост военного министра или еще какой-то, очень важный, занимал некто Калигула, в консулы выбился конь{3} вышеназванного министра. Звание консула, сдается мне, ничуть не выше, чем звание бригадного генерала, ну самое большее фельдмаршала, и звездочек на эполетах не больше. Но как бы то ни было — кто остался внакладе в бесстыдной этой каверзе? Тот, кто произвел коня в консулы, дело ясное.
Нынче такие консулы табунами гарцуют по нашей португальской земле, которой вы, ваша милость, и другие храбрецы принесли освобождение, дабы самим вам в удел досталось рабство, а господами стали всякие шалопаи, которые пальцем о палец не ударили, только грабастали сколько могли, покуда другие сражались; так вот, подобным консулам, сколь великими они ни почитались бы — или сами себя ни почитали, — я не хочу и никогда не хотел преподносить ничего из своих сочинений… а ведь согласись я на то, дела мои приняли бы другой оборот.