Иван Науменко - Сорок третий
Базылюк, о котором Толстик говорил как о добром знакомом, действительно обитает на Подляшском. До войны был видным человеком, заведовал разными учреждениями, а с приходом немцев перебрался сюда, в лесную глушь. Видно, не хочет пачкать рук службой у немцев. Правда, службу он имеет и на хуторе. Заведует летними отгонами-выпасами, которые принадлежат государственному имению Росица, как называют совхоз немцы.
На рассвете в окно хаты, где один, без семьи, проводит дни Базылюк, громко постучали. Он спит не раздеваясь, поэтому, всунув ноги в растоптанные валенки, накинув на плечи кожух, сразу выходит во двор. На улице видит два запряженных возка, на подворье, возле крыльца, фигуры пятерых немецких начальников. Страха Базылюк не чувствует, так как внешний вид местечковых знакомых подсказывает ему, что тут пахнет не службой.
Толстик — до войны вместе работали на промкомбинате — берет Базылюка под руку, отводит в сторону.
— Прошу тебя, Петро, именем нашей дружбы. Спрячь нас куда-нибудь. Девчат, если можно, отдельно. Пускай поспят. Одна — дочь Лубана, другая Адамчука.
Базылюк сразу сообразил. Впутываться в опасное дело не хочет, но выхода нет. Девчат, которые несмело переступают с ноги на ногу, сразу приглашает в хату. С помощью Толстика коней заводят во двор, распрягают, возки загоняют под поветь.
На востоке чуть-чуть начинает багроветь, когда мужчины направляются в покосившуюся хатку-караулку, что стоит за хлевами. Сторожем, который вынужден обитать в хатке, охранять сено, принадлежащее имению Росица, является сам Базылюк. Такую должность на зимние месяцы определили ему немецкие хозяйственники.
Базылюк приводит гостей в караулку, зажигает свет, занавешивает окна рядном. Внутри хатка имеет довольно уютный вид. Застланные дерюжкой полати, печь, на которой можно погреться. С вечера печь протопили, и в караулке тепло. Базылюк выходит в сени и в скором времени возвращается, неся под мышкой буханку хлеба, а в руках завернутый в полотенце кусок сала, большую бутыль самогона. Глиняная миска, кружки, стаканы, нож, даже вилки в караулке имеются. Видно, Базылюк согревает кое-когда свои одинокие дни самогонкой.
Садятся за стол, с ходу выпивают по стакану.
— Вот что, Петро, — начинает Толстик. — Тут все свои, не бойся. С немцами мы порвали. Скажи, можешь свести нас с партизанами?
Базылюк внимательно смотрит на Лубана. Тут, на Подляшском хуторе, он, Базылюк, давно, с того дня, как в местечко пришли немцы. Он хорошо помнит, что именно в Росице осенью сорок первого года Лубан, назначенный заместителем бургомистра, застрелил переодетого красноармейца. Теперь, значит, хочет в партизаны. В Росице убил человека и в этом самом месте ищет спасения. Вот оно как бывает.
— Не могу, — отвечает Базылюк.
— Боишься? — спрашивает Толстик.
— Меня и так по головке не погладят. Думаете, не узнают, что вы у меня гостили?
Толстик хмурится.
— Так что — не имеешь с хлопцами дела? Не сошлись характерами? С кем же ты тогда, Базылюк?
— Сам по себе.
— Сам по себе не проживешь. Надо прибиваться к какому-нибудь берегу.
Был когда-то Базылюк видным мужчиной. С форсом носил свое крупное тело, смеясь раскрывал широкий рот с ровным рядом золотых передних зубов. Любил женщин, и они его любили. А сейчас сдал. Щеки на широком лице обвисли, похудел, глаза поблекли.
— Мы все наделали глупостей, — говорит Базылюк, наливая по новому стакану. — Вы кинулись к немцам, я забился в дыру. Но не обо мне разговор. Плохо чувствую себя, хлопцы. Гложет меня что-то изнутри. Не жилец я, наверно, потому и не вояка. Еще перед войной нет-нет да одолевала слабость, а нынче вовсе занемог. Но скажу вам, ваше положение тоже незавидное. Партизаны могут не принять.
— Что знаешь про партизан? — вырывается у Толстика.
— Мало. Они, наверно, далеко, за Птичью. Основные силы. Тут появляются иногда группки. Может, у них просто раскол. Сказать не могу, давно никого не видел. Добираться сюда трудно. Знаете сами — в Мохове гарнизон.
Лубан, который молча курил, вдруг встрепенулся:
— Сколько полицейских в Мохове?
— Человек пятнадцать, — отвечает Годун.
Лубан, ни с кем не чокаясь, залпом выпивает свой стакан. Говорит хрипло, ни на кого не глядя:
— Вот что, дорогие орлы, если решаться, то сейчас. Сидеть тут, выжидать, вынюхивать нечего. Кончится тем, что приедут жандармы и поведут, как бычков на веревочке. Кто-нибудь да видел, куда мы навострили лыжи. Надо сейчас же ехать в Мохово. У меня наган, у Годуна — автомат. На то войско хватит...
— Перестреляют нас, — лепечет побелевшими губами Адамчук.
Лицо у Лубана мгновенно наливается кровью. Он стучит кулаком по столу так, что подскакивают стаканы, и из них на грязную, запятнанную скатерть выливается самогонка.
— Так беги назад, сволочь! Лижи немцам ж...! Покайся, — может, еще раз простят. Можете все отправляться к чертовой матери!.. Не нужны вы мне! Вояки задрипанные!.. Пойду один. Пускай партизаны стреляют, вешают, но немцам я больше не слуга!..
После недолгого молчания первым заговорил Толстик:
— Не надо так, Сергей Дмитриевич. Не унижай нас, потому что мы тоже можем разозлиться. Командиром мы тебя пока не выбирали, и решать, что делать, будем вместе. Адамчук правду говорит — оружия маловато.
Лубан вновь вскипает:
— Так нехай его совсем не будет! Неужели ты не можешь раскумекать? В Мохове о нас никто ничего не знает. Сделаем, что захотим, голыми руками. А вечером будет поздно. Даже пулеметы не помогут!..
— Надо ехать, — вскакивает Годун. — Сейчас же. Сергей Дмитриевич прав.
Выпивают оставшуюся самогонку, наспех закусывают. Встав из-за стола, Лубан кладет Базылюку руку на плечо:
— Какой сегодня день?
— Воскресенье.
— У тебя оружие какое-нибудь есть?
— Припрятал железяку.
— Отдай Адамчуку. Если ты хворый, то тебе в такие дела соваться нечего. Береги девчат. Головой отвечаешь. О нас пока никому ни гугу. Дня через два заскочим. Понял?
Базылюк подхватывается, согласно кивает головой.
V
Неказистые, приземистые хатки деревни Мохово разбрелись по заснеженному простору, как стадо овец. Может, шумели тут когда-нибудь дубы, сосны, но теперь стоят вокруг только голые, с налетом первой предвесенней синевы ольхи да низкий лозняк. Сыплется мелкий снежок, над крышами нависает хмурое серое небо.
В том месте, где пять или шесть хаток сбежались в кучу, дорогу беглецам преграждают двое полицаев в черных дубленых полушубках, с винтовками за плечами. Возки мчатся со стороны местечка, поэтому никаких мер предосторожности охранники не предпринимают.
— Свадьба у нас, господин Лубан, — узнав заместителя бургомистра, радостно сообщает чернявый, с щербиной в верхнем ряду зубов полицай. Войцеховский тоже на свадьбе.
Из хаты, что стоит по левую сторону дороги, действительно доносятся веселые голоса. Ворота во двор раскрыты, к низкому штакетнику привязан оседланный конь.
Гостей, видимо, заметили, потому как гомон в хате утихает. На крыльцо, в накинутом нараспашку таком же, как и у полицая, полушубке, только более нарядном, обшитом снизу и по бортам белой овчиной, выскакивает высокий франтоватый парень. Увидев, что перед ним высокое начальство, бегом кидается на улицу. С начальником местной полиции разговаривает Годун. Сдвинув белесые брови, глядя в землю, спрашивает:
— Что у вас происходит, Войцеховский?
— Немного непорядок, господин начальник. — Фамилию Годуна Войцеховский забыл или не знает. — Как раз свадьба у моей сестры. Прошу дорогих гостей зайти.
— Посты выставлены?
— Четыре. Двое вот этих, — Войцеховский показывает на полицаев, — и еще двое возле школы. Остальные со мной.
— Собери всех в казарму. Быстро, на одной ноге.
Начальники сели в возки, уехали.
Полицейская казарма в школе. Школьное здание новое, из гладко отесанных сосновых бревен. Стоит немного на отшибе. За школой, на обозримом просторе до самой синеватой гряды далекого леса, — серая щетина болотных кустарников. В сторону этих кустарников обращены амбразуры деревянного полузасыпанного землей бункера, в котором дежурят двое часовых. Точнее, дежурит один, второй похаживает возле школы, закинув на плечо винтовку.
Тут же, рядом со зданием, горка вынесенных из помещения школьных парт.
С часовыми районные начальники только поздоровались и сразу двинулись в казарму. Стены внутри не оштукатурены, построили школу, видимо, перед самой войной. Вдоль по коридору — четыре комнаты. В первой — караулка, в ней никого нет. В козлах — несколько винтовок, у стены — скамейки, стол, нары. Следующий класс отведен под кабинет начальника, два остальных пустуют. Из последнего даже не вынесены парты.