Хидыр Дерьяев - Судьба (книга вторая)
Кыныш-бай, опёршаяся лбом на руки, колыхнула своим грузным, расплывшимся телом.
— Ничего мой ум постичь не может. Голова закружилась… Земля качается… Небо наизнанку вывернулось… Не знаю, где сижу, как сижу…
— Ох-хо-хо… придётся, видно, пуренджик на голову; накинуть!
— Мама, — тихо сказала девушка, — они со мной ничего не сделали… Совсем ничего… — И она зарыдала от, позора и обиды, вспомнив, как не считаясь со своей девичьей честью, поступясь стыдливостью, упрашивала, чтобы не отсылали её домой, чтобы хоть кто-нибудь, любой из трёх, взял её. И как Берды ответил: «Для того, чтобы назвать девушку любимой, её надо любить. А ты принадлежишь к тому роду, к которому мы можем испытывать только ненависть. Тебе мы ничего не сделали — мы тебе зла не желаем, но и женой взять тебя никто из нас не сможет».
— Где они скрываются, эти разбойники? — спросила Амансолтан.
— Не знаю… В сторону Бадхыза поехали…
Кыныш-бай пошевелилась и, отвечая на вопрос невестки, с надеждой сказала:
— Может, пусть ходит в девичьей тюбетейке?
— Давайте выйдем, мать Чары, — предложила Амансолтан.
Она помогла старухе подняться, сказала дочери, чтобы та легла отдохнуть. Возле кибитки Кыныш-бай Амансолтан сказала:
— По моему разумению, нельзя ей ходить в девичьей тюбетейке. Даже если эти проклятые её не тронули — всё равно. Как докажешь людям, как закроешь чужие рты?. Косы её поседеют под девичьей тюбетейкой, пока жених найдётся. Пусть уж лучше сватаются к ней как к вдове…
Амансолтан всхлипнула, вытерла рукой катящиеся по щекам слёзы, высморкалась, вытирая пальцы о подол платья.
— Господи милостивый, такую ли судьбу гадала я своему ребёнку? Думала ли я, что цветок моего сердца понюхает безродная собака? Женой не была — вдовой стала! За что, о аллах, посылаешь такое испытание? Чем мы провинились перед тобой?
— А может, подождём с пуренджиком? — неуверенно настаивала Кыныш-бай, на которую несчастье с любимой внучкой подействовало сильнее, чем когда-то смерть младшего сына, павшего от руки Дурды. — Может быть, пришлёт сватов какой-нибудь бедный парень, позарившись на её приданое?
— Не говорите так, мать Чары! Без калыма отдавать нельзя: люди скажут, мол, порченую вещь рады были с рук сбыть. А бедняк откуда калым возьмёт? Вон Джерен уже седые волосинки выдёргивает, дожидаясь, когда Аллак калым заплатит. Да и не отдам я свою дочь за того, кто праха под её ногами не стоит, лучше пусть век одинокой проживёт!
— Проклятый Аллак! — злобно прогудела Кыныш-бай. — Куда он глаза свои бесстыжие прятал, когда шёл на такое богопротивное дело? Всё семя его с корнем выжечь надо!
— На чём решим, мать Чары? — поторопила Амансолтан. — Скоро рассветёт, люди ходить станут, Бекмурад-бай приедет…
— Надевай! — простонала старуха. — О всемогущий и милосердный!.. Надевай пуренджик… Я с тобой тоже пойду — хоть одним глазом взгляну на внучку в девичестве её…
С плачущей девушки сняли тюбетейку с серебряным куполом на макушке, перекинули косы с груди на спину, как положено замужней женщине, на голову надели тяжёлый борык и накинули старенький серый халатик — пуренджик.
Последний шаг, предначертанный аллахом на листьях дерева Судеб для дочери Бекмурад-бая, был сделан в это ясное летнее утро.
Весь день родичей Бекмурад-бая лихорадило нездоровым и тревожным ожиданием. К девушке никого не пускали, она безвыходно сидела в кибитке матери. И стар, и мал только и говорили о случившемся и гадали вразнобой, что же предпримет отец. Угадать было трудно. Сухан Скупой, например, постарался бы сорвать с похитителей солидный куш и на том успокоился бы. Байрамклыч-бай избил бы дочь до полусмерти и не сел за дастархан до тех пор, пока не бросил бы к порогу своей кибитки окровавленные головы обидчиков. Амандурды-бай постарался бы замять дело и поставить всё так, словно ничего и не случалось, а для дочери быстренько нашёл бы уважаемого, солидного жениха. Но как поступит Бекмурад-бай? В нём совмещались жадность Сухана Скупого и его беспринципность, бешеный нрав и непримиримость Байрамклыч-бая, рассудочность и дипломатичность Амандурды-бая. Как поступит он?
Он приехал к вечеру. «Едет! Едет!» — закричали мальчишки и кинулись прятаться по углам, чтобы не попасть ненароком под горячую руку хозяина и владыки.
Бекмурад-бай тяжело слез с фаэтона, качнулся, будто стоял не на земле, иссушенной безводьем до каменной твёрдости, а на зыбком ковре болота, и сбычившись, ни на кого не глядя, прошёл в дом. Амансолтан, завесившая лицо урпунджеком[34], внесла за ним чайник с чаем и завёрнутый в небольшую салфетку чурек.
— Не надо! — сказал Бекмурад-бай. — Уйди!
Он сказал негромко, по столько свирепой тоски было в его голосе, с такой злобой смотрели налитые кровью глаза, что Амансолтан затряслась, уронила чайник и сама не заметила, как выскочила наружу, как очутилась в кибитке свекрови.
— Вах, мать Чары, сегодня проклятый богом день! — выдохнула она. — Пойди на сына своего посмотри — лица на нём нет, на себя не похож, на человека не похож! Смотрит так, что умереть легче, чем взгляд его вынести. Сходи посмотри!
Бекмурад даже не повернул головы на скрип двери. А Кыныш-бай, едва завидев сына, как-то сразу ослабела и заплакала, опустившись на корточки:
— Перед именем твоим склоняюсь, сыночек!.. Склоняюсь перед достоинством твоим, инер мой!.. И имя твоё и достоинство уничтожили, иссушили лицо твоё… Всему народу имя известное — смешали его с чёрным песком, сынок мой!.. О аллах, аллах! Я просила у тебя почёта и достоинства. Зачем ты мне не дал их? Чтобы горше было бесчестие?..
Она долго причитала и кляла злую судьбу, перемежая проклятия с восхвалением достоинств сына. Но,
Бекмурад-бай не проронил ни слова. Не шевелясь, не поднимая головы, уставившись взором в одну точку, которая, казалось, была не вне, а внутри его, он молчал до тех пор, пока стонущая и вздыхающая Кыныш-бай не ушла. Он запер за ней дверь, чтобы никто больше не нарушал его мрачного одиночества и опять сел на своё место, опустив голову на ладони.
Быстро наступившая темнота растворила в себе все предметы. Бекмурад-бай чувствовал себя окружённым пустотой, и на душе у него было тоскливей и безнадёжнее, чем в ту ночь, когда ему показалось, что всхрапывающий конь несёт его в самое сердце преисподней. Словно два мохнатых паука, сцепившихся в смертельной схватке, в сердце его боролись жалость и злоба к несчастной дочери, к себе, к родственникам, ко всему человеческому роду.
Я сделал всё возможное для человека, чтобы уничтожить этих проклятых, думал он. Но они всякий раз уходили от меня, как вода сквозь пальцы. Не сам ли шайтан помогает им? Когда полковник узнал, что Берды бежал из тюрьмы, он сказал, что это дело рук революционеров, что революционеры стали пускать корни среди туркмен и это — очень печально и страшно. Ничего не страшно! Пусть полковник боится — я не боюсь, я перережу все корни, все жилы, которые они пустили среди людей!
Но я увяз в тине мщения. Не я мщу — мне мстят! За что наказываешь, всемогущий? Если нужна моя жизнь, забери её, но зачем забираешь честь?! Как я теперь посмотрю в глаза моих сверстников, как покажусь уважаемым людям?
Жить после того, как тебя обесчестили чолуки и чабаны, грязные твари, не стоящие навоза, приставшего к твоему сапогу! Разве можно после этого жить? Великий аллах, почему ты не сделал моими врагами достойных, которые не боятся открытой борьбы? Где мне разыскивать этих проклятых? Широка пустыня, много саксаула — под каким кустом найду их? Если бы я был владыкой вод, я заставил бы Аму-Дарью затопить всю пустыню и утопил бы их, как топят слепых щенят! Но — это невозможно. Что делать? Какой искать выход?
Бекмурад-бай с силой стукнул кулаками по коленям и встал. Он снял с головы и бросил в темноту тельпек. Скинул халат, развязал тесёмки на вороте рубахи. Захотелось пить, и он с сожалением подумал о пролитом чае, но тотчас же мысли вернулись в прежнее русло.
Дочь… Бродяги опозорили дочь. Теперь все, кому не лень, будут говорить об этом — люди всегда рады чужому несчастью. На каждом базаре, всюду, где собираются люди, на него станут показывать пальцем: «Вон идёт Бекмурад-бай, дочь которого трогали руками». Нет теперь у него ни лица, ни языка, чтобы говорить с уважаемым человеком. Даже если он умрёт, а дочь будет жить сто лет, сто лет будут вспоминать его, говоря: «Вон дочь Бекмурад-бая, которую трогали». И он в могиле услышит эти слова, он будет ворочаться в земле, как раздавленный червяк… Лучше бы ей совсем не родиться на свет, чем причинять отцу такие муки!
Бекмурад-бай замер, чтобы не упустить внезапно мелькнувшую мысль. Нет, не внезапно! Эта мысль была подготовлена всем ходом его раздумий и переживаний, она не могла быть иной, потому что это — единственный выход!