Дмитрий Притула - Ноль три
Господи, удерживал сознание простым и горьким соображением: кого мы любим. Помереть — оно ладно, но хорошо хоть не у Наташи, сумел выбраться. Кого мы любим! От боли и горя я колотил кулаком по стенке автомата.
Но сквозь слякотную мглу пробился наш мерцающий огонь, и из машины выбежала Елена Васильевна, и она махнула рукой — сюда носилки.
— Да вы что? — спросила она.
— Больно! — прохрипел я.
И уложили на носилки, и понесли, и втолкнули в машину.
Елена Васильевна подняла рукав рубашки, надела манжетку и надула ее, и халдейские наши лепетания — нижнее на нуле — и пошлепывание по локтевому сгибу, и слабый вкол, и струение тепла, освободившее тело от боли.
— Поехали! — крикнула она шоферу, и машина рванулась.
Боль прошла, и я попытался подняться. Меня удержали силой. А я и не настаивал, боль хоть и прошла, но осталась услужливая память о ней и удушливое липкое ожидание ее.
Мы подъехали к терапии, шофер начал скликать мужчин, чтобы нести носилки, я снова попытался подняться.
— Это невозможно! — неуступчиво сказала Елена Васильевна и я сразу смирился.
Сила солому ломит, не так ли? Я сейчас был не сильнее соломы. Правда, мелькнуло что-то красивое про мыслящий тростник, но я так боялся — нет, не смерти, а повторения болей, — что было не до рисовки.
Что-то там протестовал, но на мои протесты не обратили внимания, подняли на второй этаж, внесли в многолюдную палату, сбросили на пол пальто и пиджак, стащили с меня брюки и рубашку, вкатили в палату электрокардиограф — и липучие мылкие пошлепывания тряпок по голеням и предплечьям, и унизительное обвивание проводов. Я косил глазом на ленту кардиографа, она, эта лента, и решала мою судьбу.
— Ну, что там, Елена Васильевна? — спросил я.
— Эс-тэ ниже изолинии, патологический ку, — твердо сказала она.
Молодец, строгий деловой голос, нет жалобных нот, а ведь сообщила, что у меня тяжелый инфаркт миокарда.
— Вот посмотрите.
Я взял в руки ленту, смотрел ее профессиональным взглядом, забыв на мгновение, что это не чью-то ленту держу в руках, но свою, не оттиск чужого сердца, но своего собственного, единственного.
— Все правильно. Обширный инфаркт, — сказал я. — Спасибо за оперативность.
Тут подошла Людмила Владимировна, заведующая отделением, с этого момента мой лечащий врач.
Она улыбалась, но ее голубые глаза были тревожны — молодой инфаркт! А мужчина в сорок три года считается молодым инфарктником.
— Все свободны, — сказала она. — Направление оставьте на посту, — это она Елене Васильевне. — Тоня! Готовь капельницу, — и она сказала процедурной сестре, что именно влить в капельницу.
Людмила Владимировна разговаривала со мной, измеряла давление, выстукивала и выслушивала, но меня уже тянуло в сон, тут внесли капельницу и установили ее, и я поначалу пытался считать проскальзывающие сквозь узкое стеклянное горло капли, но потом провалился в липкий пузырчатый сон, который был, пожалуй что, явью, потому что я умудрился смотреть на себя как бы со стороны, и я видел насмешку посторонних сил над моим телом — оно то вытягивалось, то скорчивалось, руки принимали изогнутый вид, словно бы я находился не в больнице, но в комнате смеха у компрачикосов; но что удивительно, дух мой пребывал в восторженном блаженстве при виде издевательства над телом.
Тело было легче пушинки, дух же — всепонимающ и восторжен, и даже знание, что моя жизнь истончилась до легкого волоса, не вымывало из души восторг.
В сон вплывало тревожное, потемневшее лицо Нади, и я удивлялся, а как она сюда попала, у нее же вечерний прием, и жизнь тогда вновь принимала реальные очертания, переносясь от компрачикосов в больничную палату.
И в эти мгновения жизнь была коротка и ярка, как промельк зимней ночью освещенных окон электрички.
— Что, Надя, подвел я тебя? — лепетал я. — Прости. Вечерний прием.
— Спи.
— Я маюсь — ладно. А ты за что? Что я тебе?
— Все! Ты мне все!
— Глупости! Никто никому ничто.
— Спи!
— Ты иди домой. Я в порядке. А Павлик некормлен.
— Ничего. Легкая самостоятельность ему не помешает.
— Нет. Иди и уложи его. Сейчас вечер?
— Да. Восемь часов.
— Иди. Иначе я буду нервничать. Что не показано.
— Хорошо. Я велю Павлику ложиться спать и сразу сюда.
И снова я то проваливался в сон, то снова всплывал, и сон мешался с явью, и всплывали такие подробности прошлой жизни, что я, знакомый с некоторыми закономерностями сновидений, понимал, что это подключается бодрствующая моя память.
И я видел двенадцатилетнего мальчика, худого, длинноносого, с прической под ноль (таково положение тогдашней школы, до седьмого класса стрижка под ноль, профилактика вшивости), у мальчика тонкая шея и плоский затылок, чуть кривоватые ноги — последствия голода раннего детства, на нем шаровары из какой-то непонятной ткани — свалявшиеся шарики ткани легко сощелкивались, и странная же куртка с какой-то вовсе немыслимой кокеткой. О, претензии нищеты: регланы, кокетки, бобочки.
В руках у мальчика сетки, а в сетках кастрюльки, одна побольше, другая поменьше. По мальчику, как по Канту, можно сверять часы. Потому что он идет в столовую, которая открывается после перерыва в три часа. Мальчик не хочет стоять в очереди, потому приходит ровнехонько к открытию столовой. Там со скидкой в двадцать пять процентов отпускаются обеды на дом.
И что удивительно: мальчик не стесняется носить эти сетки с кастрюльками через весь город. И этому есть объяснение: он сознает себя кормильцем. Да, узкие покатые плечи, нечистые шаровары (они не стирались, они просто выбрасывались, когда снашивались до дыр), опорки в галошах, в руках сетки — сирота.
Это его ежедневный маршрут в течение двух лет, пока мальчик не стал подростком и не начал взбрыкивать — ему надо было проходить мимо окон Светы Панченко, в которую он был тайно влюблен.
И что еще удивляет: над мальчиком никто не смеялся, даже одноклассники. Опять же — сирота. Почти все росли без отцов, но они отцов и не знали, а тут положение особое — мальчик растет без матери, которую хорошо (о, даже слишком) помнит.
И мальчика в столовой ни разу не обсчитали. А потому что все официантки, и повара, и буфетчицы поочередно спрашивали: а где твоя мама? Она лентяйка? Нет, ответ, полный сдержанного достоинства (и это достоинство чуть подчеркивается, но лишь в той мере, чтоб достать сердце спрашивающего и не отпугнуть его стыдом), нет, моя мама не лентяйка, она умерла.
Излишне говорить, что мальчику дают куски получше и побольше. Потому что мальчик — живой пример другим детям. Вот он растет без матери, а не хулиган, вежливый и честный.
Да, честный. Однажды он выкинул номер: буфетчица передала ему десятку, и на следующий день мальчик ее вернул. Чем поверг всех в изумление — в среде, где упавшее с воза законно считается пропавшим, возврат денег — явление необычное. Так что некоторое время посудомойки выглядывали увидеть такого необыкновенного мальчугана.
Он сейчас напоминал мне маятник. И я хотел погладить мальчика по стриженой голове, я хотел заглянуть в его глаза, я хотел спросить, знает ли он, что ждет его в дальнейшей жизни.
И это так просто, одной минуты достаточно, чтоб проскочить время от того мальчика до меня, сегодняшнего. Только поставь пластинку со словами «Студенточка, заря вечерняя» или же «Я понапрасну ждал тебя в тот вечер, дорогая», и отлетят тридцать лет.
На что ты надеешься, мальчик? На бесконечный праздник? На то, что если захочешь есть, в любой момент сможешь это сделать? Знаешь ли ты, что станешь доктором и иного дела у тебя не будет? И в сорок три года ты получишь инфаркт.
Мне стало невыносимо жаль мальчугана, и я проснулся от собственного стона.
— Что с тобой, Сева? — услышал я испуганный голос Нади.
Было утро, и в палату проникал с улицы жидкий свет.
— Все в порядке. Выходит, почти сутки продрых.
— Боль есть?
— Все в порядке. Только обалдение от лекарств. Ты всю ночь сидела?
— Подремала. Выпал глубокий снег.
Я неестественно выгибал шею, но увидел лишь клок тусклого неба.
Тут включили свет, больные начали шастать в туалет и обратно и шумно готовиться к завтраку.
— А как же Павлик?
— Велела самому проснуться, позавтракать и отправляться в школу.
— Ты иди домой. На работу надо?
— Нет, на эти дни отпросилась.
Она посчитала мой пульс.
— Шестьдесят четыре. Я, и правда, сбегаю домой. Хоть в порядок приведу себя. А потом покормлю тебя.
— Я ничего не хочу.
— Не настаиваю. Я побежала.
Сразу после завтрака пришла Людмила Владимировна. Обход она начала с меня. Что и понятно — молодой инфаркт.
Поговорили о моих нагрузках — вот где я мог сорваться. Физические или душевные?