Анастасия Цветаева - AMOR
Кого увели? Не обеих ли? Спешка этапа глотала всех. Уже на перроне. Поезд. Гудки, это — Казанский вокзал? Сон?
Везут. Куда? Сажают в поезд. Четырнадцать женщин помещают в одно отделение вагона, странного. Двойной коридор. Проходит мимо пустого — купе? Это — купе? В два этажа — нары по семь — внизу, наверху. Пока те влезают с мешками своими (нормального багажа нет), Ника стоит у решетки, перегораживающий во всю длину — коридор, за ним окно и здание перрона — и говорит себе, — не словами, всею собой: ни одной слезы! Там — трясло? Когда мать и дочь! И — прошло? Если то — прошло, значит, и это пройдет. Никаких чувств. Понимаешь?.. Просто поезд отойдет от Москвы. Куда-то, не все ли равно? Из Москвы. Поезд шел? Нет. До утра. Очень холодно. Ложились тесней. Жевали соленую рыбу. Ника не могла, отдала. Ела хлеб. Чаю в ту ночь не дали. Спали вповалку. А когда рассвело — с того конца поезда вошли с конвоем мужчины и заняли по четырнадцать все "купе". Кто‑то сказал: Столыпинский вагон (Столыпин? Премьер–министр. Убили в 1911 году. И она вспоминала из газет про повешение убийцы: "Тело Богрова висело в продолжение 15 минут". Ей было шестнадцать лет.) Тоже трясло. И — прошло? Она лежала у стенки, наверху. Вспоминала, как в камере осужденных показала встретившейся там подруге, Надежде Мещерской, все четыре головки хлебные: одна голова спящего, напоминавшая умершего друга. Другая — приснившееся лицо, большеглазое; букли. Портрет Павла Первого? Третье — подруга узнала его: Зубакин, Борис Михайлович… А четвертая — голова её сына, чуть поднятая, лицо — юное, ободряющее… Как запомнился в час прощания… Где же они теперь? Надзирательница не выбросила! Сберегла! У кого на комоде?
Жевать научилась — долго; слюна с хлебом, высохнув — камень…
Позже, на ДВК[2], увидав глину — загорелась желанием лепить! Глины много… После работы вылепила мужское лицо, с усами, на кого‑то похожее… На кого же? Все больше. И вдруг — понял а… Смяла и бросила. И больше не стала… Никогда!
В тюрьме — писались, слагались — в пространство, не на бумагу, прямо в память написанные стихи. Ника помнила их и, наверное, никогда не позабудет.
…Как странно начинать писать стихи,Которым, может, век не прозвучать…Так будьте же, слова мои, тихи,На вас тюремная лежит печать.
Я мухою любуюсь на стекле.Легчайших крыльев тонкая слюдаНа нераспахнутом блестит окне,В окно стремясь, в окно, летя, туда,Где осени невиданной руно.С лазурью неба празднует союз,В нераскрывающееся окно,Куда я телом слабым горько рвусь.
Я рвусь ещё туда, где Бонивар[3], —В темницу, короновану тобой,О одиночество! Бесценный дар!Молю о нем, — отказано судьбой.
Да, это Дантов ад. Тела, тела…Поют и ссорятся, едят и пьют.Какому испытанью предалаМеня судьба! Года, года пройдутДо дня, когда увижу дорогихМоей душе. Их лица, именаНе тщись сказать, мой слабосильный стих,Какие наступили времена!Рахили плач по всей родной земле,Дорожный эпос, неизвестный путь,Мороз и голод, вши — и на конеЧума и тиф догонят где‑нибудь…— О Боже! Помоги принять не такСвою судьбу! Не как змея из‑под копыта!Ведь это Книга Царств торжественно раскрыта,А к солнцу нет пути, как через мрак!
…Как странно начинать писать стихи,Которым, может, век не прозвучать…Так будьте же, слова мои, тихи,На вас тюремная лежит печать.
Жизнь в тюрьме… Все живо в Нике — лица конвоиров и тех, кто её допрашивал…
Один следователь (нос с дворянской горбинкой, читал Герцена), другой — менее грамотен, ошибки поправляла ему в протоколе. Какой‑то её ответ вынудил у него восклицание: "Стерва!" "После таких слов прекращаю отвечать на вопросы", — ответила она.
Видно, её собеседник по природе агрессивен не был. Он встал, сказал: "Идёмте" — и они пошли. В блоке, куда он её запер, — плоский шкапчик, узкий настолько, что сесть в нем было нельзя. Ника пристроилась в положении между стоянием и "на корточках", но усталость была так велика (ведь следователи менялись, отсидев им положенное, она же была бессменно и отвечала на вопросы две смены — и уже началась третья — часов шестнадцать, дожно быть). В этой странной позе Ника мгновенно уснула, остро отдыхая, успела спросить — Сон? Вечность? — спросить о том — верно ли она отвечает. Сон поглотил её, и — в ответ, в условной мгновенности в воздухе бокса и сна проявилось крупно золотистое число 17. Хорошее число, по каббале ею любимое.
И тотчас же щелкнул запор и голос сказал: "Идите!"
Она не проспала, должно быть, и пяти минут, но шла, освеженная. Они вошли в кабинет. Не садясь, следователь спросил:
— Будете отвечать?
— Нет, — сказала Ника так же быстро. — Вы ж употребляете такие выражения.
— Идёмте! — как‑то сразу устав, сказал младший следователь — и они пошли.
Во втором боксе было тоже тесно, и Ника сразу уснула, радуясь отдыху. Она ничего не спросила, и никакое число не явилось. Минут десять проспала. Вскоре следователь открыл бокс, спросил:
— Что вам от меня нужно?
— Мне от вас? — удивилась Ника тоном Алисы из Льюиса Кэррола. — Я бы хотела понять, что вал"от меня нужно…
— Чтобы я извинился, что ли? — озадаченно спросил он.
— Вы напишите в протоколе, после какого слова я отказалась отвечать.
Ответ был вполне неожидан:
— Что я, дурак, что ли?
Умиленная таким ответом, Ника села на стул. Сел и он — и их "собеседование" продолжилось.
В тот же вечер?.. Нет, позже, в камере сидя, она — в воздух — написала стихотворение. Назвала —
СЮИТА ТЮРЕМНАЯУбоги милости тюрьмы!Искусственного чая кружка, —И как же сахар любим мы,И черный хлеб с горбушкой!
В обед — какой‑то будет суп,На ужин — пшенная ли каша?Или горох? Служитель — груб,И уж полна параша.
Но есть свой пир и у чумы, —Во двор, прогулка пред обедом,Пить пенящийся пунш зимы,Закусывать — беседой.
А в живописи — высотыТакой лишь достигает — Детство, —Воздушны замки видишь ты?— Сырой стены наследство!
Друг, ты в них жил, ты в них живёшь,Молчи об этом лишь соседу —(Он гигиене учит вошь,Над ней творя победу.)
— Да полно! Слово ль есть "тюрьма"?Когда у самого окошкаСребристых плашек кутерьмаВознёсшихся над кошкой?
ГЛАВА 2
ЛЮДИ И ТРУД
— А кто ваш Мориц по национальности? — спросила Ника.
Наш Мориц? — отвечал не очень доброжелательно Евгений Евгеньевич. — Что‑то весьма смешанное: в нем и польская кровь, и румынская, кажется, но живучесть его, по–моему, вся от цыганских его предков. Он же очень больной человек, но в нем столько эйч–пи[4], сколько в самой мощной турбине.
— Цыганское? Это интересно! Да он и похож, пожалуй… Но что‑то в нем и французское есть, мне показалось.
— Есть! Кажется, какая‑то прапрапрабабка, — рассеянно отвечал Евгений Евгеньевич.
— Мне все говорят, что он весьма и весьма грубоват бывает — на работе, — сказала Ника, — это меня немного тревожит. Во мне тоже польская кровь, — улыбнулась она, — поляки — гордецы известные! Как бы не нашла тут коса на камень… А сердиться на меня — у него, у Морица вашего, будут основания! Я ведь в первый раз включаюсь в техническую работу, мое образование гуманитарное, чертежником в разруху работала, но недолго… А вы?.. Мне сказали, вы — изобретатель?..
— Этим я в свободные часы занимаюсь, — отвечал Евгений Евгеньевич, — продвигаю одно сложное изобретение… А работаю тут по проверке чертежей. Я — конструктор. Что же касается грубости Морица — то он очень бывает груб. Человек больного самолюбия и, я бы сказал, не чрезмерно хорошо воспитан! Это часто встречается у карьеристов…
— Он — карьерист?
— Высшей марки. Но вы все сами увидите. Только — простите меня за смелость дать вам совет.
— Смелость и потому, что я старше вас (Ника рассмеялась).
— Женщине, как вы, конечно, читали у Мопассана, столько лет, сколько ей кажется, — не галантно и весело, а церемонно и учтиво отвечал изобретатель, — и я не имел в виду — возраст. Я понимаю, что вы — не девочка, хотя вы и очень моложавы. Нет, я имел в виду, изучив нашего шефа, — посоветовать вам не давать ему, грубо говоря, спуску или — существует ещё более изящное выражение — не дать ему сесть вам на голову. Он — прекрасный психолог и сразу учтет все! С Жоржем — так зовут нашего старшего сметчика — он учтив. Со мною, хотя мы и разные с Жоржем люди, — тоже.