Джон Брэйн - Путь наверх
— Дурак ты, дурак,— сказал я себе громко,— чертов дурак! Неужели ты не видел этого раньше? Да ведь весь Уорли против тебя.— Я взглянул на себя в зеркало, висевшее над каминной доской. Внешность совсем недурная, но костюм куплен на распродаже для демобилизованных. И рубашку я ношу уже второй день. Психология выходца из рабочей среды: для работы все сойдет. Приходится смотреть фактам в лицо: прощай, Сьюзен, прощай, большой автомобиль, прощай, большой особняк, прощай, власть — прощайте, глупые прекрасные мечты! Я оглядел комнату: никогда прежде не была она мне так мила. Быть может, придется сказать «прощай» и Уорли, этой мебели с тонкими витыми ножками, белым с золотом обоям, горячей ванне по вечерам, деревьям, реке и вересковой пустоши, кривым, мощенным булыжником улочкам восточного квартала, таким старомодно уютным. И прощай, Элис. Впрочем, мы уже простились навсегда. Почему же я по-прежнему думаю о ней как о чем-то неразрывно связанном со мной и сейчас, почему утром я решил, что Хойлейк узнал про Элис, почему порванную связь с женщиной, которая почти на десять лет старше меня, я считаю самым главным в моей жизни? Я вспомнил, как она кричала на меня, словно рыбная торговка; вспомнил меты возраста на ее обнаженном теле, ее побуревшие от табака пальцы, темное пятно на верхнем левом коренном зубе. Но все это не имело ни малейшего значения.
Я громко и грубо выругался, пустив в ход давно забытые слова времен моей фронтовой жизни. Затем подошел к телефону. Поднес руку к трубке, но не взял ее, а снова сел в кресло и принялся за Бенхэма. Сначала я думал об Элис всякий раз, как переворачивал страницу; каждый абзац кончался ее именем. Я не осмеливался думать о том, на что она решилась в Лондоне, но память об этом мучила меня, как зубная боль, приглушенная аспирином. Тогда я перестал бороться с собой, но решил во что бы то ни стало прочесть сегодня вдвое больше обычного. Через некоторое время имя ее уже столь же мало трогало меня, как номер страницы или название главы: значит, мне все же удалось сосредоточиться.
19
— Разве мы не пойдем сегодня к Сторам? — спросила Сьюзен.
— Нет,— сказал я.— У них гости.
Личико Сьюзен сморщилось, точно она собиралась заплакать, и она топнула ножкой.
— Какие противные! Они же звали!
— Больше мы туда не пойдем,— сказал я.
— А почему?
— Автобус подходит,— сказал я.— Побежали, а то не успеем.
Мы вскочили на подножку в ту минуту, когда автобус уже отходил от остановки, и, тяжело дыша, опустились на сиденье.
— Куда мы едем, Джорик? — спросила Сьюзен.
— В «Каприз».
— У-у, какой гадкий! Там так пустынно.
— Потому-то мы и едем туда.— Я сжал ее руку.— Если, конечно, ты не предпочтешь пойти в кино.
— Честное слово, нет.— Она посмотрела на меня сияющими глазами.
— Сейчас не холодно,— сказал я.— Но если ты озябнешь, скажи мне, и мы сразу вернемся домой.
— Я не озябну. Ей-богу, не озябну.— Она пригнулась ко мне и тихонько шепнула: — Если ты приласкаешь меня, мне сразу станет тепло-тепло.— Ее дыхание пахло зубной пастой, и больше того — пахло молодостью и здоровьем. Она казалась такой чистой, словно к ней вообще не могла пристать грязь. И таким же чистым был вечер — деревья вдоль Орлиного шоссе серебрились в лучах молодого месяца, порывистый ветер сметал с неба клочки облаков. Сейчас, когда Сьюзен была со мной рядом, события вчерашнего дня выглядели до смешного нереальными. Внезапно сердце мое перестало биться: в автобус вошел пожилой мужчина в очках. Однако это не был Хойлейк.
На следующей остановке в автобус вошли молодой человек и девушка лет девятнадцати. Во всяком случае, так мне показалось: лицо девушки, как и лицо ее спутника, было исполнено безмятежного спокойствия, словно она решила, что достигла наиболее приятного возраста, и отнюдь не торопится выходить из него. У нее было круглое плоское лицо; она пользовалась губной помадой неподходящего оттенка, а обтянутые шелковыми чулками ноги и туфли на высоких каблуках вносили в ее облик чувственный диссонанс,— как если бы она вздумала мыть пол в прозрачной нейлоновой рубашке. На молодом человеке было синее пальто, перчатки и шарф, но он был без шляпы, следуя нелепой моде, распространенной среди рабочих,— сейчас, после полученных от Элис уроков, мне это казалось столь же диким, как выйти на улицу без брюк. Я смотрел на молодого человека с тайным злорадством и самодовольством; тщательно приглаженные бриллиантином волосы, заурядное, словно сошедшее с конвейера лицо — скуластое, топорное, незначительное; такие лица видишь на плакатах, видишь в Блэкпуле, где его обладатель в рубашке с отложным воротником, выпущенным поверх пиджака, наслаждается жизнью. Может быть, они кому-то нравятся, но на меня производят гнетущее впечатление. Этот Лен, или Сид, или Клифф, или Рон никогда не станет близок такой девушке, как Сьюзен, ему никогда не представится случай встретить такое сочетание страстности и невинности, какое можно объяснить лишь тем, что у твоего отца в банке лежит сто тысяч.
— А почему мы больше не пойдем к Еве? — спросила Сьюзен.
— Ты ведь знаешь.
— Милый, не надо говорить загадками. Если бы я знала, я не спросила бы.
— Мне кажется, что я не слишком нравлюсь твоим родителям,— сказал я.— Боб просто выполняет их приказание.
Она выдернула у меня руку.
— Зачем ты говоришь гадости. Словно они какие-то всемогущие тираны, а Боб их покорный раб.
— Но в какой-то мере это правда, ты не можешь этого отрицать. Твои родители, несомненно, недовольны нашим знакомством.
Она снова вложила свою руку в мою.
— Ну и пусть. Они не могут помешать нам видеться. Мы же ничего дурного не делаем.
Мы доехали до парка Сент-Клэр и вошли в него там, где раньше стояли большие чугунные ворота. Седрик как-то говорил мне, что они были, пожалуй, лучшим образцом английского чугунного литья XVIII века, сохранившегося до наших дней; а муниципалитет во время войны продал их как лом. На столбах, оставшихся от ворот, красовались два сокола (это был герб Сент-Клэров) — один из них без крыльев: какой-то пьяный солдат практиковался здесь в стрельбе из автомата. На вершине холма, куда вела подъездная аллея, виднелся родовой дом Сент-Клэров. Он был относительно невелик — строгое здание без зубчатого парапета, без всяких башенок и балконов. Но у меня захватило дух, когда я увидел его, и на память вдруг пришла любимая фраза учителя рисования в Дафтоне: это — застывшая музыка. Архитектор, который его строил, был так же неспособен включить в него хоть одну неверную деталь, как я был неспособен представить баланс, не сходящийся хотя бы на пенни. Но дом был мертв. Чтобы понять это, вовсе не требовалось видеть заколоченные окна, засорившиеся фонтаны, заросшие декоративные пруды перед восточным и западным флигелями. От него веяло смертью, он сам хотел умереть.
Мы поднялись по крутой извилистой тропинке на холм и оказались позади дома. Тропинка без конца поворачивала, точно в лабиринте, и в этом мерещилось что-то зловещее — словно она с удовольствием завела бы путника в тупик, откуда нет выхода. Огромные деревья вокруг нас походили в лунном свете на виселицы, а порой кусты над тропинкой совсем смыкались, и мы с трудом могли пройти сквозь них. Когда мы добрались до отрога холма, на котором стоял «Каприз», я был мокр, как мышь. Я разостлал на земле плащ, мы сели на него и некоторое время молчали. Внизу перед нами, как на ладони, лежал Уорли: весь город был отчетливо виден отсюда. Я впервые заметил, что он напоминает по форме крест: в центре — Рыночная площадь, а в северном конце район особняков,— про обитателей его говорили, что они живут «Наверху». Я увидел улицы и дома, которых никогда прежде не видел: большие квадраты домов, широкие прямые мостовые — не черные или серые, а белые, сверкающие. Только потом я догадался, что то были новые здания муниципалитета в восточной части города: в лунном свете бетон казался мрамором, а еще не замощенная улица — асфальтовой лентой.
«Капризом» назывались искусственные развалины в готическом стиле. Три срезанные наискосок башенки были слишком малы, и не верилось, что они когда-либо могли быть настоящими башнями. В самой высокой были даже прорезаны две бойницы. В одной стене виднелась дверь, а над ней каменный барельеф; в другой — три окна, возведенные лишь до половины. Кладка была на редкость прочной: Седрик рассказывал, что сравнивал «Каприз» с гравюрой времен его сооружения и убедился, что, простояв свыше ста лет на этой лужайке, открытой всем ветрам, «развалины» ничуть не пострадали.
— Это постройки моего пра-пра-прадедушки,— сказала Сьюзен.— Его звали Перегрин Сент-Клэр, он был ужасно распутным и дружил с Байроном. Мама мне немножко рассказывала о нем,— он устраивал здесь оргии. Почти весь Уорли был построен на земле Сент-Клэров, и он, конечно, творил здесь, что хотел.