Светлана Гончаренко - Так долго не живут
— Угу, — равнодушно отозвался Самоваров. Он считал сотрудничавшего с музеем Сумятина бездарным скульптором. Вера Герасимовна знала это и ответила на невысказанные резкие слова:
— Но надо же учесть то, что от него ушла жена…
Самоваров вяло поморщился, и Вера Герасимовна снова отреагировала на то, что он, по её мнению, подумал:
— Нет! Ты, Коля, максималист, а так нельзя! Думаешь, Ольга хуже твоего в скульптуре разбирается? Но она поддержала человека, от которого ушла жена. Не прошла мимо его беды… не прошла в хорошем смысле, не улыбайся так гадко! Как ты можешь? Она ведь так переживала последние потрясения! Поверишь ли, похудела чуть ли не вдвое. Разумеется, и подурнела — и от переживаний, и оттого, что похудела. В её годы нельзя худеть. Конечно, если бы пластическая хирургия… А ей есть с чего худеть! Этот неприличный роман с Оленьковым при живом муже, докторе наук! Который сядет!
— Зато роман при мёртвом муже не может быть неприличным. Но за что Ольгин муж сядет? Тоже заразился желанием что-то урвать и унёс из музея пару тонн полевого шпата?
Вера Герасимовна пригрозила ему половником.
— Ах, Коля, не дурачься, ты прекрасно понял, кого я имею в виду. Сядет Оленьков. И Ольга переживает, потому что терпеть его не может… Нет, ты совсем меня запутал со своими насмешками! Короче, Ольга переживает. Это с Вердеревской всё как с гуся вода. Представь себе, она открыто принимает в своём кабинете того молодого человека с избыточным весом из департамента. Каждый день в четыре. И дверь даже не всегда закрывает…
Самоваров недовольно поскрипел диваном.
— Я же сто раз просил, Вера Герасимовна, не пересказывайте мне этих грязных сплетен. Как можно! — строгим голосом сказал он.
Вера Герасимовна обиделась.
— Я и сама не интересуюсь грязными сплетнями, речь идёт просто о странностях человеческой натуры. Ведь что Вердеревской в ту ночь пережить пришлось, а похудела Ольга! Которой и близко с музеем не было. Разве это не странно?
— Ничего удивительного, — пожал плечами Самоваров. — Куда Асе ещё худеть-то?
— Но всё-таки, как это она сумела поднять тревогу? Рисковала, куда-то карабкалась, на какую-то верхотуру… Я от неё никак не ожидала ничего подобного!
— Да и я тоже. Она говорит, что услышала взрыв (это когда Оленьков второго Ленина грохнул). Решила, что меня убивают. Или я убиваю. А она, несмотря на то что бесплотный ангел и не от мира сего, терпеть не может, когда убивают. Я знаю. Она поставила стул на табуретку, разбила стекло в большой двери — той, дубовой! — и пролезла в коридор. Я эту дырку в веночке из лилий в тот вечер тоже оглядел, но и подумать не смог, что туда можно протиснуться. Ангел бесплотный только и смог, да и то опираясь ножкой на огнетушитель и пожарные причиндалы. А потом, вместо того чтобы к телефону бежать, звонить куда надо, бросилась в зал стоянок первобытного человека и давай витрины бить. Впрочем, оно, может, и к лучшему. Зубила предков не пострадали. Зато шок был от этих звонков! Если б не они, если б я не знал, что продержаться надо не всю ночь, а только ещё несколько минут, я бы отрубился… А тут — удержался силой воли от обморока. Представляете, каково мне было?
— Конечно. Ты как Татьяна Ларина, — авторитетно поддакнула Вера Герасимовна, — когда Онегин на неё глянул…
— Очень похоже. Точь-в-точь, — подтвердил Самоваров, но звонок в дверь оборвал развитие онегинской темы.
Вера Герасимовна вспорхнула и кинулась вон из комнаты. В передней раздались её ненатуральный приветственный голос, ахи и громкое шарканье больших ботинок. Стас!
Действительно, Стас появился в дверях, причём Вера Герасимовна сдерживала его продвижение в глубь квартиры плечом и рукой с половником.
— Привет! — улыбнулся из-за половника Стас. — Я тебе принёс тут кое-что…
Он начал шарить по бездонным карманам своей куртки (не любил ни сумочек, ни папочек, руки должны быть свободны, а уж в карманах пусть теснятся все необходимые и случайные вещи). На сей раз недра Стасовой куртки исторгли баночку икры, четыре граната в заскорузлой румяной шкуре и небольшую палку краковской колбасы.
— Давайте сюда, Станислав Иванович! — воскликнула Вера Герасимовна, хватая приношения и прижимая их вместе с половником к груди. — И сейчас же снимайте верхнюю одежду. Здесь больной. Вы можете распространить инфекцию.
— Что я, сифилитик?
— Зачем вы обижаетесь? Инфекция всюду вокруг нас! Ослабленный организм особенно к ней восприимчив. Вы когда последний раз стирали свою куртку?
— Я вообще никогда её не стирал. И вряд ли буду когда-нибудь это делать.
— Вот видите! Сейчас же мыть руки! — победоносно воскликнула Вера Герасимовна и поволокла Стаса в ванную.
Оттуда донеслись шумы его отчаянного сопротивления:
— Но пиджака я тоже сроду не стирал! Мне что, перед Самоваровым до трусов теперь раздеться?
Самоваров рассмеялся. Его многое сейчас веселило. Жизнь раскрылась для него новыми цветами, из свеженьких почек, всегда раскрывающихся после серьёзной болезни.
Стас возвратился и плюхнулся в кресло. От него сильно пахло земляничным мылом. Лицо его ярко розовело от мороза и умывания. Вера Герасимовна возвратилась на кухню — «закончить с супом». Стас кивнул в сторону кастрюльного звона:
— Как ты это терпишь?
— Так как-то, — вздохнул Самоваров. — Не могу обидеть особу почтенных лет.
— Да, везёт тебе в последнее время на старух! — вздохнул Стас. — Как на мёд липнут. Сели и ноги свесили.
Самоваров засмеялся и спросил:
— Ну, как там?
При этом вопросе внутри у него всё похолодело. Вопрос был о Денисе, который до сих пор лежал в хирургии, дважды оперировался, но до сих пор был плох.
— Там так же, — спокойно проинформировал Стас. — Жить будет. Дышать, небыстро ходить, справлять всевозможные нужды. Чего тебе ещё? Чего ты изводишься? Ну, гадить больше не сможет. Наниматься бить граждан ломом по башке. Всё ведь по справедливости! Ты ведь в философском смысле как раз расквитался с ним за своё!
— Не хотел я квитаться, — грустно сказал Самоваров.
— Ты что, от дезинфекции и супов старушечьих съехал? Он же двоих за неделю угрохал! Ещё разберёмся в его темноватом прошлом, что это за музейный Терминатор. Но Сентюрин и бабка — его рук дело.
— А Оленьков что?
— У, Оленьков как организатор преступного общества бьётся в родимчике. Следователя его адвокат задолбал, такой же красивенький и с бородкой. Папочки у него с замочками, и папочках тысяча прав человека мелким шрифтом обозначена. И все права мы нарушили. Дело якобы сфабриковано. Обращаемся якобы зверски с больным на последнем издыхании. Оленьков ведь больной у нас. У него ведь и сыпь аллергическая на заднице, и боли головные, и камни в желудке. Тюльпан этот с папочками все жалобы на меня строчит: это якобы я его клиента так изнурил. Чуть ли не собственноручно аллергией обсыпал. Послал я его. Если, говорю, больной, надо лечиться, а не музеи обворовывать. У него ведь в «ауди», в стальном ящике, золотые бляшки нашли. Упаковал. И ещё брошки Лукирич, статуэтки Фаберже — четыре штуки. А главное — деньги музейные на какой-то счетец он перевёл в Германию. Такой пострел!
— Деньги-то откуда? — удивился Самоваров.
— Губернатор вам на экспедицию выделил.
— Боже! Золото Чингисхана! Вот это наглость!
— Да, хорошо малыш подзарядился. Всех облапошил, — согласился Стас. — Жадность его и сгубила. Губернатор теперь ножкой бьёт — ату его! В лепёшку расшибитесь, но упеките. Тут клиенту и без Чингисхана жарко. Покроешься сыпью.
— Ах, каков Борис Викторович! — не унимался Самоваров. — Глотал всё, что видел. Кто знает, что ещё мы ему скормили. Скажем, двух портретов Лампи не нашли. Замяли, думали, чья-то давняя халатность. В каталоге есть Лампи — а в природе нету. Не он ли стянул?
— Может, и он. Но я не пойму: то ты гуманист до противного, то всё на бедного Оленькова повесить хочешь. Что, до него у вас в музее не воровал никто и никогда?
— Не знаю, — задумался Самоваров. — По-моему, не очень воровали. По разным причинам. Вот, например, в войну к нам в Нетск эвакуировали знаменитого гельминтолога Романи (гельминтологи — это учёные такие, кажется, специалисты по глистам). Романи был сумасшедший коллекционер рококо. Все восемнадцатого века брал — картины, миниатюры, фарфор, бронзу. Так бедняга целых два года вокруг нашего музея вился, пробраться хотел в запасники. Только что в трубу не залезал. Чуял добычу или точно прознал про нетронутые с двадцатого года закрома — неизвестно. Поживиться хотел неактуальными тогда вещичками, а остался с носом. И что, ты думаешь, спасло музейные коллекции от лап исследователя глистов?
— Суровая сталинская бдительность, — попытался угадать Стас.
Нет! Поголовное повседневное пьянство сторожей, сотрудников и тогдашнего директора музея Сивошлейко. Два года они не трезвели. Лыка не вязали. Придёт к ним учёный со спиртом (давали ему спирт глистов вымачивать, что ли), придёт с деньгами, с крупами, с жирами (это тогда валюта была), а они все лыка не вяжут. Спирт сопьют, отрубятся, а потом не помнят ничего. Начинай сначала! Так бегал Романи по кругу, а момента просветления не улучил. Ни с чем в Москву уехал. Через месяц пьяниц этих посадили — сарай у них сгорел с хозяйственным каким-то хламом. Романи всё это в воспоминаниях описал. «Под пятой деспотизма» называются. Не читал?