Андрей Агафонов - Голый без электричества
— Ну вот, я сделал то, что должен был сделать. Теперь можете меня убить, конечно…
— Андрюша, — это Лешик, голый по пояс, улыбается малиновыми губами, — поедешь с нами в лес?
Смущаюсь почему–то. В один из тех безумных вечеров я Игорю сказал полушутливо:
— Был бы я голубым, хотел бы только тебя.
Мы футбол смотрели…
9
А, этот мальчик мой, мечтаемый, воображаемый… «Дом, населенный тобой»… Было дело. Старший безумный братец нашептал: «Всегда быть одному — слишком много для меня, всегда один и один — это дает со временем двух…»
Кто из мечтателей нашего века не заклеивал свои зеленые стены фотопостерами звезд, репродукциями, рекламками? В моих комнатах и квартирах всегда было пестро, надо мной и сейчас целый иконостас висит: слева Лимонов, справа Летов, посреди Федор Михайлович. И как–то в журнале увидел я мальчика в шапке, лет десяти, но такого уже тоскливого, такого прекрасного… Они же умирают, мальчики. Так и я умер когда–то. На кладбище полно их фотографий — тех, кто здесь не зажился…
И я, уже студент университета, снял с этого пацана его дурацкую шапку, взвихрил челку надо лбом, истончил ему скулы и своей тоски добавил в темные глаза — от боли темные, так я это понимал, — и стал он старше года на два, на три, и я влюбился в него, и первые–то настоящие стихи написал именно ему, уже потом была Лариса и все остальные: «Сойди! Хоть слово шепни, сомни подушку мою! Надвое сломаны дни тем, о ком я молюсь…»
Дал ему имя — Саша, Саша Макаров. Был такой в детском садике «Соловушка», мы играли в «войнушку», гонялись друг за другом, я любил брать его в плен… Было в этом нечто (дурной каламбур, но пусть) пленительное — в моей власти над ним, и еще я хотел (только вслух не говорил), чтобы он плакал, пусть даже понарошку…
Дал ему жизнь, любовника, смерть — все, по полной школьной программе. Тогда, видите ли, роман замышлялся, и Саша там жил и был убит (конечно, зверски); а сейчас роман пишется, а это разные вещи: нельзя врать, когда ты пишешь.
Несколько глав… стихотворений… угрызений… Как же, похороненного в бумагах мальчика где исподволь (в стихах), а где и откровенно выдавал за живого и мертвого — тому же Игорю демонстрировал портрет и говорил, что больше уж никого не полюблю (уже познавший женщин! Чуть не женившийся месяцем раньше!)
Вел себя, как герой своего же романа (другой герой, выживший; с помощью феи бежит из гибнущего города, потом оказывается — белая горячка) — отмечал, что вот у Антоши ресницы пушистые… Меня даже прозвали «гомо–националистом», я ведь был очень правым в юности.
Тогда меня, впрочем, любили, то есть — многие любили.
10
Кто–то, кто–либо, некто… Похоже на стук в дверь. Самый захватывающий звук на свете, по мнению одного англичанина. Я эту фразу вспоминал прошлым летом…
Мой обычный день тогда: кофе с сукразитом (еврейский сахар, пылинка на стакан), теплый хлеб вприкуску, тараканы в углах, раскладушка, на которой вместо матраца — свитера, в наволочке — белые и желтые рубашки. Весь день курю, смотрю на телефон, слушаю Егора Летова, царапаю себя кухонным ножом по груди, чтоб больнее было, рыдаю, как взрослый мужик, иду в ванную, там, в горячей воде сугробом покачиваясь, доедаю тот же хлеб, пробую задушить себя мочалкой, Богу средний палец показываю… Интересная, разнообразная, насыщенная жизнь. Я думал, она никогда не кончится.
Но я опять перескочил, я в этой главе хотел как–то философски сформулировать значение неопределенного «кого–то» для одинокого человека, потому что не одинокому тут философствовать не приходится, для него «кто–то» — это Вася. Или Петя. В дверь стучат? Ну, пришел кто–то. Откуда я знаю, кто.
А одинокий знает: пришел кто–то.
Вот, собственно, и вся философия.
Часть вторая
1
Я все это выдумал нынешней ночью. Варил халтурку на 200 долларов, думал к утру поспеть, и на тебе — свет погас. Лампочка над головой долго и сердито бормотала, затем вспыхнула ярко, все стало белым, а потом погрузилось во тьму, будто под воду ушло. Последним погас сигнальный красный огонек телевизора «Сони»…
— Ужас! — сказала Она, когда прослушала по телефону первые несколько глав. — Вроде бы интересно, но тон раздражает: как будто ты жизнь прожил, и тебе скучно.
А вы говорите — любимый человек. Ухо востро…
Наша большая любовь началась поздней осенью при сходных обстоятельствах. Сидели, беседовали — хлоп. Но у меня тогда был свечной огарок, при его свете я не очень тщательно проверил пробки и заявил, что ложусь спать с краю.
Потом мы занимались любовью; я надел ей наушники и включил плэйер, и мы не слышали друг друга… пока батарейки не кончились.
И, конечно, мне страшно представить…
Но кто знает, что случится с нами, хотя бы пока я пишу этот роман? Мы вместе полгода, и мы сходим друг по дружке с ума. А дальше? Мы боимся прошлого — не своего, чужого. Чужих людей в этом прошлом. Прошлого в настоящем.
В моем настоящем сегодня темно, и я бы принял в нем кого угодно, настолько мне грустно и одиноко в темноте. Постучал бы кто — я бы открыл; как есть, голый, раздетый для сна (потому что какого черта, сделали ночь — надо спать), и сказал бы:
— Ты? Заходи, у меня света нет…
И повел бы ее немедленно в постель.
2
Не для того даны человеку глаза, чтобы смотреть телевизор. И руки — не приспособление для захвата пульта ДУ, и ноги не просто раздвоенная штуковина, на которую тапочки надевают.
Вроде бы это самоочевидно. Но попробуйте посидеть без света пару вечеров. Я и сам говорил не раз, что жизнь была бы совершенно невыносимой, если бы не фильмы Тони Скотта.
Получается так: хочешь жить интересно и весело, обзаведись сперва аппаратурой. Тебе все дадут — и любовь, и смерть, — если ты умеешь нажимать кнопки. Цивилизация!
В одном она, родная, промахнулась. В одном уступила природе. Член, ребята; член хочет только живое. Его не задобришь самой дорогой имитацией — из любого пластика он выползет, зевая и морщась. Он бесшабашен и своеобразно красив, как пьяный ковбой у забора. Когда в старых книгах читаете про чье–то горячее сердце, знайте — здесь подразумевается член. Он горячий. Все, что ему нужно — это любовь. Все герои наделены им. И не забывают об этом.
Что же касается героинь…
3
Мало было бы романтичного, если бы каждый вечер вылетали пробки; одному–то какая от этого польза?
Я младше сестры на пять лет и, конечно, жутко третировал ее, едва чуть–чуть подрос. Чинил всевозможные подлости, пинал исподтишка, ножницами кидался… Однажды запер в ванной вместе с тогдашним ее кавалером Юрой и свет выключил. А тут отец на обед пожаловал, он Юре не доверял и выговорил мне:
— Пустил рыбу в воду…
Сестре было лет шестнадцать, она писала в дневнике, который я читал тайком: «Что мне делать, я люблю двух людей, Юру и Мишу…» Миша стал ее мужем сразу после школы, у них двое детей, младшенькую, племянницу, я очень люблю.
Странное или глупое слово — «любить»: как универсальный гаечный ключ, ко всему подходит. Конечно, я невольно лгу своей женщине, говоря, что люблю только ее. Я люблю очень многих. Но на дистанции, в разлуке, постоянно — да, наверное, только ее. Мне надо сделать хотя бы минимальное усилие, чтобы понять, что я люблю своих родителей, родных; надо увидеть или услышать племянницу; надо очень сильно постараться, каким–то хитрым фокусом, эректором чувства себя взнуздать, дабы испытать что–то похожее на любовь к бывшим друзьям — нынешним приятелям: типа там, обняться на пороге, задушевно помолчать… Люблю общаться с женщинами, и женщин этих люблю: Марину, Паненку… С женщинами ведь очень приятно общаться, не только спать.
Марина, о которой я уже упоминал (а будут и другие), была моей первой женщиной в Екатеринбурге, в мою первую ночь здесь. Я это воспринял как оркестр у трапа, как цветы на перроне… Больше мы под одним одеялом не встречались, но ту ночь я всегда вспоминаю благодарно.
Паненкой же я и вовсе обладал только во сне, уснул как–то в тоске и грезах, и привиделось мне, как она, гладкая и горячая, сдается без боя…
Да и прежняя моя любовь к одной филологической принцессе убита — или добита, что вернее, — любовью нынешней. Клин клином вышибают. И, когда моя женщина (ее я величаю царевной) поняла это, она сказала:
— Я, кажется, опять влезла в чужую историю. Но на этот раз — к счастью для себя.
И она права. Мы счастливы.
Счастье — это ведь не некое блаженное оцепенение, равно и — не деятельное блаженство. Счастливый человек может злиться, расстраиваться, впадать в депрессии… Дело в основе, в том, что можно назвать фоном, фундаментом или еще как–нибудь на «ф»: счастье есть отсутствие несчастья. Только и всего.