Жоан Алмейда Гарретт - Арка святой Анны
Головка нашей Жертрудес, однако же, не была ни белокурой, ни каштановой, а прелестные глаза ее нельзя было уподобить ни сапфирам, ни изумрудам, они были печального черного цвета, черны и длинны, как длинная зимняя ночь, и, как она, печальны и склонны, подобно ей, переходить от беспокойной и энергической живости к томной неге.
Но не делайте вывода, что моя Жертрудес была смуглянкою. Я не поклонник смуглянок, мое правило — белокожая женщина, смуглокожий мужчина… Словом, Жертрудес была белолика и тонка станом и могла бы зваться Изаурой, Матильдой, Урракой или Мумадоной,{125} живи она в замке с зубчатыми стенами и подъемным мостом, ибо и в лице ее, и в осанке, и в душе было столько благородства, что она перещеголяла бы любую дворянку. Однако ж звалась она Жертрудиньяс, проживала на улице Святой Анны, родилась от отца-ремесленника, ибо так ей было на роду написано. Вина не моя. В мире мы видим вседневно несуразицы и почище этой.
Лорд Байрон уже сказал, что действительность куда страннее, чем вымысел. Так оно и есть. Я знаю принцесс-судомоек, прозябающих в зловонии бакалейных лавок, и видывал воздушных сильфид, которые парили в поднебесье, ибо стояли на балконе пятого этажа.
Аристократия — я имею в виду не безобразный пол, а только прекрасный, — аристократия была бы восхитительным установлением, когда бы ежегодно собиралось судилище, беспристрастные и достойные члены коего решали бы, кого включать в ряды таковой, а кого исключать. Прошу, чтобы и меня сделали членом сего судилища, но сразу же заявляю, что не буду голосовать за толстух, за дур, за ханжей, — другое дело, благочестие истинное, — и не буду голосовать за старых дев, притворяющихся, что им всего пятнадцать, за завистниц, за сплетниц, за красоток, что идут купаться в панталончиках и короткой пелеринке с капюшоном, именуемой «душка Жозе», не буду голосовать за тех, кто отплясывает польку, хоть им давно за тридцать, распевают «Поселянка из-под Лиссабона», читают виконта д’Арленкура{126} или стихи поэта… Стой! О стихах ни слова, всем известно, кто живет в доме со стеклянной крышей…{127}
Бедняжка моя Жертрудес сидит такая печальная, и Васко ее в печали… а я развлекаюсь подобной чепухой и не думаю спешить им на помощь! Премудрый Артемидор,{128} высший судия странствующих рыцарей историографии, был бы вправе сурово покарать меня за то, что я скверный летописец, покидающий своих героев посреди приключений и отправляющийся фланировать по сей вековечной ярмарке тщеславия человеческого, которая так забавляет меня.
Влюбленные были печальны, не разговаривали, не глядели друг на друга, и не знаю, много ли размышляли; но оба ощущали в душе ту глухую и ноющую боль, которая изнуряет, но не убивает — а если уж убьет, то столь долгое время спустя, что неизвестно, отчего умирает тот, кто умирает от этой боли. А врачи объявляют: «сердечные нарушения!» или «апоплексический удар». Ваш пациент скончался от горя, доктор Тиртеафуэра,{129} от страданий, доктор Санградо, от мук и скорбей, доктор Синтаксис; но вы в этом ничего не смыслите и недугов этих не лечите: убивают недуги души, а не тела.
Жертрудес как женщина склонна была к смене настроений более, чем ее возлюбленный, а потому она первою стряхнула мучительное оцепенение, сковывавшее дух ее, встала и молвила:
— Васко, ступай, пора. Спаси Аниньяс и позаботься о моем отце.
— Прощай, Жертрудес! — отвечал студент, все еще меланхоличный и задумчивый. Но и в его умонастроении внезапно свершился переворот, в эти лета столь мгновенный и самопроизвольный — и столь естественный при жизнерадостном его характере и непоседливом темпераменте; и Васко, который стоял уже у двери, собираясь отодвинуть засов, повернулся к Жертрудес, лицо его прояснилось, в глазах засветилась улыбка, и он воскликнул:
— Жертрудес, нас обоих заворожили какие-то злые ведьмы. Долой наваждение и сглаз, девочка! И к дьяволу печали, потому что мне жизнь не в жизнь без тебя, и я хочу, чтобы ты всегда была радостной и смешливой, как ясное небо!
— Мой Васко!
— Моя Жертрудес!
— Любимый!
— Знаешь ли, Жертрудес, сердечко мое, что мне хотелось бы снова стать беспечным и безвестным студентишкой? Что мне в тягость моя собственная важная особа? Что короли и епископы, сеньоры и члены общины, все они, вместе взятые, не стоят того, чтобы увечить себе сердце, жить не в ладу с собою, гнаться за всякими химерами, одна суетнее другой, лживее, обманчивее? Если слава такова, если это и есть величие…
— Мой милый Васко, ты прав, но ведь речь идет о чести родного края, о его свободе, о том, чтобы спасти невинную от бесчестья и позора. Мстить за утесненных, карать гордыню утеснителей — вот слава, что не может быть ни лживой, ни суетной. Смелее, Васко, на врага!
— Иду на врага, иду на врага!
И с веселым смехом он прыжками понесся по лестнице, распевая:
На клинке моем отменномЯ клянусь моею дамой,Что злой мавр не уцелеетЗа стеною этой самой.
Васко в прежнем своем обличье, наш студент Васко ожил и расцвел в этот миг — и полетел на беспечных крыльях счастливой своей юности.
Жертрудес остановилась у окна, чтобы поглядеть, как он выйдет, и еще раз попрощаться с ним очами, поглядеть, как завернет он за угол, и помахать ему в знак прощания… на сей раз последнего: постскриптум длинного любовного послания, на которое было истрачено впустую столько бумаги… прошу прощения, мои прекрасные дамы, совсем не впустую, а затем, чтобы повторять и твердить уже известные, общеизвестные вещи, — и только на последней четвертушке сказано то, что хотелось, так хотелось сказать и что не было сказано в длиннейших периодах огромной и запутанной рукописи.
Глава XXIV. Бриоланжа
Если ты, благосклонный читатель, следил за ходом увлекательной моей истории с тем вниманием, коего она заслуживает, ты, должно быть, дивишься — дивишься и недоумеваешь — тому, что в предыдущий диалог, достаточно многословный и долгий, так и не вмешался ни разу третий собеседник, а ведь при сем присутствовала собственной персоной такая энергическая и речистая особа, как тетушка Бриоланжа Гомес, ходячий лексикон, истинный фонтан словесный, не имеющий себе равных в своем квартале да, впрочем, и во всем городе Порто. Но как бы то ни было, она находилась здесь же, она не спала — и впервые за шестьдесят семь лет своего словообильного существования согласилась пребывать на сцене в качестве персонажа без речей.
Без речей! Как? Быть не может. Земля по-прежнему вращается, как ей положено, движутся звезды по назначенным им орбитам, реки стремятся к морю, естественный порядок вещей не изменился, по-прежнему правят им извечные законы мироздания: значит, безмолвие Бриоланжи Гомес необъяснимо, немыслимо. Бриоланжа Гомес дышит, Бриоланжа Гомес жива; стало быть, Бриоланжа Гомес произносит, Бриоланжа Гомес говорит: ее язык, ее губы, весь речевой ее аппарат не могут существовать, не трудясь.
А было так. Сидя по-турецки на помосте в углу горницы с огромной подушкой для плетения кружев на груди и перебирая коклюшками, Бриоланжа плела кружево и молилась: бормотала долгие молитвы и краткие, бесконечное множество, она одна знала такое количество молитв, таких разных и таких действенных, — ибо у нее в запасе были молитвы на все случаи жизни, ко всякому из святых, сколько их есть, на каждый день года и на каждый час каждого дня каждого года.
Шарманка сия обладала внутренним устройством, коего хватало на все, и могла бы остановиться лишь в том случае, если бы кончился завод, то есть наступила бы смерть.
Итак, Бриоланжа была жива и молилась: сейчас она бормотала нескончаемое и могучее заклинание против ведьм, колдуний, сглаза и порчи, украшенное латынью в виде vade-retro[27] и abrenuncio[28] и приправленное несколькими щепотками греческого языка в виде таких слов, как Кирие Элейсон, Кристе Элейсон, Агиос и Теос[29] и прочих эллинизмов из требника, каковые ученая сеньора произносила таким образом, что ни в Оксфорде, ни в Кембридже никому не изувечить безнадежнее язык Гомера и язык Вергилия.
Жертрудес не замедлила обратить внимание на то, на что и сами мы его обратили, любезный читатель, ибо, отвернувшись от окна и поглядев на тетушку, она молвила тотчас же:
— Так вы были здесь, Бриоланжа?.. И голоса вашего не было слышно? Что могло случиться в этом мире?
— Разве я не разговаривала, дочка? Как это я не разговаривала — разговаривала, но с тем, с кем должна, и могу, и с кем надобно было поговорить. Потому как в дом к нам вошла было порча; и либо я — не я и не знаю того, что знаю, либо властью, мне данной, должна была порчу снять. И ее как рукой сняло, потому как наш молодец вышел из дому совсем другим.
— Что хочешь ты сказать?
— Что Васко, откуда бы ни пришел он, пришел сам не свой, его сглазили, порчу на него напустили. Будь им пусто, всем ведьмам и колдуньям! Чтоб святой Бенедикт наслал на них паралик, на злых паучих ядовитых, что плетут паутины зловредные! Аминь! Но юнец-то видел ведьму, кого видел, того видел, и пришел измученный, словно упыри кровь из него высосали. Кирие Элейсон! Просвети, господи, мою душу!.. Ступай прочь, не возвращайся, а вернешься — захлебнешься. Подумать только, как забрала его в руки нечистая сила! Ничего, брат Жоан да Аррифана сразу это заметит, пускай же благословит юнца, а беса изгонит добрыми, душеспасительными розгами, пускай задаст ему жару!