Алан Силлитоу - Ключ от двери
А может, там, на базе, на каждого из нас заведено особое досье, как в полиции: «Приговорен к двум годам каторжной работы в Малайе — высшая мера наказания, дозволенная законом. Там узнаешь, можно ли в девятнадцать лет надеяться выйти сухим из воды. Введите следующего». Он представил себе, что содержится в этом досье:
«Политические взгляды: социалист, читает «Совьет уикли»[2].
Личная жизнь: беспорядочная, в итоге перестал уважать власти и теперь заработал двухлетний срок. В настоящее время — соломенный вдовец.
Комплексы: материнский, отцовский и комплекс неполноценности.
Патриотизм: отсутствует. Необходимо строгое наблюдение.
Любимая киноактриса: Джин Крейн.
Положительные качества: хороший радист и не зря получает свои шесть шиллингов в день. Работает по шестьдесят часов в неделю — так что пока еще отпущен быть не может.
Дисциплина: никакой. Даже на дежурство является в гражданской одежде».
Между тем Хэнсфорд и Керкби затеяли ссору. Хэнсфорд был здоровенный темноволосый южанин, всезнайка, который в девятнадцать лет уже был на полпути между зеленой юностью и уравновешенной зрелостью. Верхняя губа у него все время кривилась, и это казалось скорее моральным, чем физическим, недостатком, словно подчеркивало неожиданную смену настроений. Когда Хэнсфорд бывал весел и добродушен, вокруг него собирались все, кто оказывался в столовой, зная, что предстоит потеха; но когда он бывал мрачным и раздражительным, то заражал своим дурным настроением всю казарму, рискуя обратить общее раздражение против самого себя. За это Хэнсфорда особенно не любили. И вот теперь, почти голый, обернув лишь вокруг бедер полотенце, он стоял в воинственной позе, держа в руках мыло и белье. Он уже собирался выйти, но вдруг его любопытное ухо уловило, как Пит Керкби сказал кому-то, что он вовсе и не был призван, а пошел добровольцем. Хэнсфорд, покрепче затянув полотенце на бедрах, немедленно высказал сомнение на этот счет, причем на лице у него появилось такое недоверчивое и подозрительное выражение, что оно само по себе было уже оскорбительным для того, с кем он разговаривал.
— Да брось, никакой ты не доброволец, — протянул он таким тоном, что было ясно: он никогда не поверит этой глупости. — Соври лучше еще что-нибудь.
— А все-таки я пошел добровольцем, — спокойно отозвался Керкби.
Брайн потянулся за жестянкой с табаком, чтобы скрутить папироску. Вкусы его менялись в зависимости от настроения и часто от возможностей: он пробовал курить трубку, черные китайские сигареты, готовые или собственной набивки, и всякий раз это означало, что он спокоен или возбужден, рассердился на кого-нибудь или просто разбогател. Недоверчиво искривленная верхняя губа Хэнсфорда скривилась еще больше.
— Кончай трепаться, брехун паршивый!
— Заткнись! — крикнул Брайн. — Не твое дело, добровольцем он пошел или нет.
Керкби был его старый друг, еще по Рэдфорду, с тех времен, когда оба они пятнадцатилетними мальчишками работали на картонажной фабрике. Низенький, плотный, крепкий, как ослик, Керкби все больше помалкивал, хотя время от времени вдруг обнаруживал чувство юмора, особенно когда Брайн еще там, на фабрике, пытался внушить ему свои политические взгляды. На фабрике они работали вместе, таскали с грузовиков к чанам мешки с сухим клейстером и квасцами или же загружали тележки с мокрым, только что изготовленным картоном в жаркую сушилку.
— Я пошел добровольцем, потому что мне там надоело, сыт был по горло, — терпеливо объяснил Керкби.
Но Брайн знал, что не так нужно спорить с Хэнсфордом, который тут же ответил:
— А вот мне бы там никогда не надоело.
— Не беспокойся, — сказал Керкби. — Я отсюда выберусь вместе с тобой, потому что завербовался только на время «чрезвычайного положения». А иначе меня бы все равно призвали.
Брайн пускал клубы табачного дыма, присев на койку у выстроенных в ряд сверкающих сапог, и слушал, как глухо и мягко разбивается о берег волна и как дождь стучит по крыше — звуки эти словно отбивали секунды смертельной скуки между дежурствами. Молодой малаец Че-Дин начищал сапоги до блеска. Можно было подумать, что это составляет предмет его особой гордости — два ряда сверкающих сапог, вытянувшихся по казарме, но Брайну казалось иногда, что малаец ненавидит всю эту мерзость еще больше, чем он сам, а уж это что-нибудь да значило. Че-Дин был маленький, изящный и хрупкий, на работу он часто приходил в сари и мягкой фетровой шляпе. Однажды он показал им дерево, возле которого японцы расстреляли малайцев и китайцев, и тогда Брайн спросил его, кого он предпочел бы в Малайе — японцев или англичан. Че-Дин пожал плечами и ответил: «Какая разница? И те и другие заставляют нас работать почти бесплатно». А этот псих Хэнсфорд пришел в ярость и тут же швырнул в малайца сапогом, угодив ему прямо в плечо; слезы стыда навернулись на глаза Че-Дина, и он исчез из казармы на целых три дня. «Я не хотел в него попасть», — оправдывался Хэнсфорд перед соседями, которые ругали его и за меткость и за отсутствие выдержки.
— Выходит, ты получил даже больше, чем просил, когда тебя отправили в этот поганый свинарник? — Хэнсфорд уселся на койку, словно собирался спорить весь вечер, хотя Керкби теперь мечтал только об одном — снова приняться за ковбойский роман, который читал до этого. И все же самому Керкби тоже иногда доставляло удовольствие, когда с ним ссорились.
— А мне тут неплохо. Я бы никогда не побывал в этой стране, если бы не пошел в армию, верно ведь?
Хэнсфорд потер зад.
— Ну, я мог бы придумать получше способ поглядеть на мир, а то загнали, как скотину, на военный транспорт.
— И я тоже, дружище. Да денег на это не заработал.
— Ну, если так, ты правильно поступил, — сказал Хэнсфорд высокомерно и снисходительно, давая понять, что он одержал верх. — Двадцать один год службы будет тебе в самый раз.
Керкби усмехнулся.
— Ты что, думаешь, я спятил? — он безуспешно пытался скрыть под усмешкой свое раздражение. — Три года службы — невелика беда.
Хэнсфорд уже вышел на середину барака.
— Не забудь, это лучшие три года в твоей жизни.
— Будет тебе, — вмешался Брайн. — Каждый год — лучший год в нашей жизни, все они лучшие.
— Только не тогда, когда форму носишь. Хэнсфорд отвернулся, не желая спорить с Брайном, и пристально посмотрел на Керкби, словно хотел ударить его, но не знал, что из этого получится. Он был теперь взбешен больше, чем Керкби, и тот, заметив это, весело улыбнулся.
— Ну что ж, по мне, три года — в самый раз.
— У тебя просто мозги набекрень, — бросил ему Хэнсфорд.
Все прислушивались к спору, оторвавшись от своих книг, от сигарет, от мыслей и просто так — от бездумья.
— Набекрень, да не совсем, Хэнсфорд! — угрожающе крикнул Томпсон, который завербовался на двенадцать лет.
— Ну и пусть набекрень, раз я так хочу, — сказал Керкби. — Плевать. Домой я отправлюсь на той же самой посудине, что и ты, только я не хнычу. Я люблю солнце и люблю купаться. Мне даже платят за это. Не так уж плохо побыть тут годик-другой.
Хэнсфорд никак не мог понять, почему Керкби так доволен.
— Тебе бы наняться вербовочные плакаты писать, — сказал он и побрел по ступенькам принимать душ.
Брайн придавил голой пяткой окурок и стал натягивать высокие сапоги. Без четверти шесть; он накинул на плечи плащ, взял сумку и, сказав: «Ну, до скорого, утром увидимся», — нырнул в плотную завесу дождя. За этаким шумом и собственных мыслей не слышно; он все время отплевывался: вода попадала ему в рот. Крытый грузовик стоял шагах в пятидесяти от казармы, Брайн подошел и залез в кузов. Из соседней казармы донеслось пение, — люди словно защищались песнями от этих пугавших их дождей, им начинало казаться, дожди никогда не кончатся, будут лить до тех пор, пока не затопят весь мир. Время от времени на землю падали кокосовые орехи, словно снаряды «Большой Берты»: сперва быстрый свист и шелест в ветвях, потом глухой удар о мокрую землю.
Брайн резко привалился к кабине, машина вырвалась на шоссе, взметнув фонтаны воды из-под колес. Местные полицейские угрюмо стояли под навесами из пальмовых листьев, откинув капюшоны плащей. Грузовик стал подниматься вверх по прибрежной дороге, и Брайну были видны теперь только серые волны, серые облака и ревущая серая пелена впереди. Он был рад, что вырвался из лагеря и отделался от тревожного настроения, которое овладело казармой с началом сезона дождей. Все ее обитатели были подавлены и с нетерпением ждали, когда окончатся дожди. И вот, выбравшись из людной казармы, он сразу почувствовал себя лучше, свободнее, веселее, стал даже насвистывать последнюю песенку из программы местного радио. Возле малайских домиков на высоких сваях женщины разводили костры, чтобы сварить рису на ужин.