Жоан Алмейда Гарретт - Арка святой Анны
Глаза старухи горели, горели, словно раскаленные угольки… юноша медленно, но уверенно шел на этот свет, внушавший страх… старуха встала, выпрямилась, теперь она была высокой и сильной, словно произошло чудо и омерзительная бесформенная жаба, только что еле передвигавшаяся по грязному, внушавшему отвращение полу, внезапно преобразилась в одного из злых джиннов, вызванных волшебной лампой Аладдина.
Глава XIX. Снова об арке
Десять лет понадобилось Сервантесу{96} на то, чтобы получить перевод рукописи Сида Ахмета-бен-инхали и, приведя оную в порядок, подарить нам наконец заключительную часть истории ламанчского рыцаря. Я же заставил тебя, благосклонный друг читатель, ждать всего лишь пять лет второго и последнего тома благословенной «Арки святой Анны». А ведь мне пришлось делать все самому и собственноручно, самому разбирать закорючки манускрипта, найденного в монастыре братьев-сверчков, а в означенном манускрипте было столько полустершихся слов, строк, не поддающихся прочтению, изорванных страниц и прочих трудностей в том же роде, так что мне пришлось помучиться над ним больше, чем над подлинным палимпсестом.{97}
За время этого перерыва не нашлось, что правда то правда, злодея, который выпустил бы поддельную и клеветническую вторую часть моей книги, как это случилось с бедным Мигелем Сервантесом,{98} из-за чего ему пришлось приносить столько извинений и даже изменить слегка ход своей истории. Но зато у меня не было недостатка в критиках и ругателях, со всех сторон на меня обрушились хуления и хулители; меня даже обвинили в донкихотстве, в том, что я принял ветряные мельницы за великанов, чтобы было мне, с кем сразиться, и изрубил полчища невинных ягняток, словно то были воинские рати халифа аль-Мансура,{99} того самого, с засученным рукавом.
И все из-за чего, друг читатель? Из-за того, что я погрозил хлыстом короля дона Педро в ответ на абсурдные и противные евангельскому духу притязания иных ростовщиков от католичества, каковые злоупотребили доверием нынешнего поколения и попытались использовать в своих — и в своекорыстных — целях наиболее религиозные умонастроения времени.
Пять лет назад меня называли фантазером. Что вы скажете сейчас, господа ругатели? Поглядите на Англию, где под покровом пьюзеизма{100} и прочих разновидностей компромисса, подчас компрометирующих, католицизм проникал в самые неприступные цитадели лютеранства, поглядите, сколько злоупотреблений на его счету и как правительство уже начинает раскаиваться в своей терпимости. Поглядите на Италию, где панство явно избрало путь самоубийства, ибо urbi et orbi[23] проповедуется раскол, ересь, разрушение всемирной церкви. Поглядите, наконец, как у нас, в бедной и маленькой нашей стране, невежество, распутство, продажность, политическое холуйство позорят епитрахиль и митру, обрекая их на презрение и гнев народа.
И со всем тем они хотят властвовать, со всем тем они ярые и явные враги Свободы, а Свобода, дочь Евангелья, может и должна поддерживать лишь Евангелье; ибо Свобода, стремясь, подобно церкви, распространиться по всему миру, является самой могущественной помощницей церкви, истинной ее надеждой на земле. Ведь если в наши дни нет гонителей Диоклетианов{101} и отступников Юлианов,{102} то нет и заступников Константинов.{103} Монархи радеют о самих себе: для престола выгодно, чтобы алтарь служил ему, но с какой стати престолу печься об алтаре! Церкви осталось лишь одно, Свобода; и лишь когда наступит время Свободы, исполнится обещание господне о том, что врата ада бессильны перед церковью.
Мой друг Р. говорил: «Тебе никогда не напечатать второй том „Арки“». — «Напечатаю, напечатаю», — отвечал я, чувствуя, что у меня снова кровь вскипает при мысли об этих неблагодарных попах. Мы же вступались за них, мои молодые сверстники и я, мы ринулись защищать их в стихах и в прозе от их грозных нынешних противниц: от политической экономии нашего века и от философии века прошлого. И та, и другая вычеркивали их из жизни; все достойные и мыслящие люди старше сорока лет заняли ту же позицию, но в дело вмешалась молодежь и не допустила такого рода развязки. А ныне клирики тут как тут — и обращают свое оружие против нас, полагая, что больше в нас не нуждаются. Это мы еще посмотрим.
Как бы то ни было, полдюжины мерзких попов да один-два невежественных и растленных епископа — это еще не духовенство и не церковь. Мы за нее — и ныне, и в прошлом, и впредь. А скверных священнослужителей повесим на нашей арке. Пусть себе бубнят оттуда свои проповеди на посмеянье уличным мальчишкам; пусть оттуда грозятся отлучить от церкви тех, кто не верит в придуманные ими чудеса, а те из них, что поднаторели в богословии, пусть пишут там свои мемории. Другого наказания мы им не назначим, да и нам самим не надобно другой потехи, если есть этакая.
Вот пусть и висят себе там, как восковые ex voto,[24] хотя кое-кто из них изрядно оброс салом.{104}
А мы, друг читатель, отправимся на поиски нашего студента, нашего Васко. Поглядим, что поделывает он в таверне Гайи, сидя там столько времени взаперти наедине с безобразной ведьмой. И узнаем, как дела Аниньяс и ее приятельницы Жертрудес. И чем кончилась заваруха, затеянная медниками, потерпела крах или, напротив, оказалась успешною и завершилась тем, что на обломках епископского престола был провозглашен Senatus Populusque Portucalensis.[25]{105} И узнаем, что произошло, когда на одной чаше весов оказалось серафическое брюхо брата Жоана да Аррифаны, а на другой — муниципальное пузо мастера Мартина Родригеса, удалось ли таким путем установить общественное равновесие и трудами Перо Пса, изобретательного на козни и казни, добиться того, чтобы в беспокойном граде Порто царствовал такой же порядок, как в Варшаве.{106} И узнаем, не появился ли в разгар всех этих событий король дон Педро и не он ли съел устрицу, оделив каждую из тяжущихся сторон створкою раковины оной.
Все это станет нам известно, время у нас есть.
И без дальнейших предисловий, друг читатель, углубимся в историю со всей последовательностью и связностью с начала следующей главы, а потому прошу тебя, переверни страницу.
Глава XX. Ведьма из Гайи
Мы оставили нашего Васко в обществе старой ведьмы, которая очнулась от забытья и, подобно пугающему призраку, преобразилась у него на глазах.
— Мы одни, Гиомар, — молвил юноша голосом, которому хотел придать твердость, и все-таки голос его хоть не дрожал, но срывался.
— Наконец-то! — отвечала старуха.
— Наконец-то! Уже давно я страшусь и жажду этого часа! — проговорил юноша. — Уже давно разрываюсь меж необходимостью выслушать тебя, Гиомар, и боязнью, боязнью услышать от тебя страшную тайну, хоть, быть может, я уже отгадал ее и сам… О, дал бы бог в своем милосердии, чтоб отгадка моя оказалась неверна!
— Слова, достойные мужчины. Так и до́лжно, юноша! Вот слова, достойные мужчины, и впервые слышат от тебя такие слова мои уши, на них напала глухота от старости и недугов, ясно и раздельно звучат в ушах моих лишь те звуки, что произносят твои уста, Васко. Ведь я мертва для всего и для всех на свете, кроме тебя, ибо ты… ибо ты…
— Кто я?
— Ныне явил ты себя мужчиною, речи твои — речи мужчины. Вчера ты был отроком. Какой переворот совершился в душе твоей! Благодарение богу, что дожила я до этого дня. Но вот дожила, внемлю тебе и вижу тебя. Ну что ж! Теперь ты мужчина. Покончено с легкомыслием и легковесностью отрочества, ты со всею серьезностью вступил в жизнь. Теперь я не боюсь смерти. Но я не умру, нет (так угодно богу, я знаю), покуда мой сын, дитя моего сердца…
— Женщина, женщина, так я сын твой? Тот самый сын, из-за которого претерпела ты столько страданий и пролила столько слез, явила столько терпения и самоотверженности, как сама мне рассказывала? Докажи это, докажи, и я, не колеблясь ни мгновенья, зажмурю глаза и слепо ринусь туда, куда повелишь.
— О сын мой, сын мой, кто, как не мать, сделал бы то, что я сделала, выстрадал бы столько, сколько я выстрадала.
Васко тяжко вздохнул, взгляд, что возвел он к небу, когда вздох этот исторгся из глубины души его, в унынии обратился долу, исполнен смертной печали.
— Я мать твоя, Васко. В этом лоне тебя я выносила, этой грудью тебя вскормила. Гляди, гляди на меня, сын, ибо глядишь ты на мать свою! Не гнушайся моей нищетой, не стыдись моих лохмотьев. Когда родился ты на свет, сын мой, носила я богатые ткани, шелка, и парчу, и тончайшее голландское полотно. И ни одна придворная дама, даже самая надменная и холеная, таких не нашивала; и не было ни в Португалии, ни в Кастилии инфанта, который был бы запеленут в такие богатые пеленки, как ты, мой Васко, единственная любовь моя, вся моя жизнь, ибо не было у меня ничего иного: иной жизни я не радовалась, в иную любовь не поверила и не захотела ее. В недобрый час послал мне демон человека… изверга, который погубил меня… Но я не любила его, святый боже! О нет — и он не любил меня. Пусть вдвойне ославили бы меня погибшей и обесчещенной, как оно и есть, если сердце мое пособничало бесчестью моего тела и гибели моего доброго имени. Ох, сын мой! Нищета моя не означает, что нет у меня золота, а старость моя не означает, что я обременена годами. Ты, быть может, слышал имя мудрого и состоятельного раввина из Лейрии, Авраама Закуто. Я дочь его, и ты доводишься внуком самому богатому и самому почтенному человеку во всей Испании и Португалии, ибо он сравнялся в познаниях с самим великим Авиценною,{107} а то и превзошел его и во многих отношениях усовершенствовал его науку. Короли и принцы домогались его дружбы как огромной милости и слагали к стопам его сокровища и привилегии, дабы удостоиться посещения великого человека и услышать его речи…