Криста Вольф - Расколотое небо
Оркестр еще играл тот же популярный мотив, но все вдруг изменилось. Эрнст Вендланд поклонился Рите и пригласил ее на танец. Она поднялась, нерешительно поглядела на Манфреда, который смотрел на нее со скучающим видом. Рассердившись, она пошла с Вендландом.
— Я видел, как вы танцевали, — сказал он.
Рита была рада, что никто, кроме нее, не слышит его голоса, не видит его лица. И, танцуя с ним, держалась чопорно и даже неуклюже. Вендланд тотчас почувствовал, что зашел слишком далеко. Он очнулся, оживление его погасло. Рите стало жаль Вендланда. Больно было слышать, как он спросил обычным голосом:
— Не правда ли, прекрасный вечер? Люди заслужили его напряженным трудом.
Что произошло? Ничего, даже меньше, чем ничего. Так мало, что об этом и говорить-то не стоило — ни теперь, ни когда-либо позже, ибо самый легкий намек звучал бы грубо и пошло. Но Рита и Манфред поняли то, что увидели. А поняв, хотели забыть и действительно забыли — если забывается то, о чем больше не думаешь.
Когда Вендланд вместе с Ритой подошел к Манфреду, тот поднялся и насмешливо ответил на его поклон. Все произошло, как полагается: благовоспитанные люди встретились на торжественном приеме. Вендланд взял с подноса три чашечки кофе, они уселись на низенькие стулья, высоко подтянув колени, и, жонглируя чашками, попытались начать ничего не значащий разговор.
Манфред поинтересовался, не трудно ли Вендланду справляться с обязанностями директора. Уйма ответственности, не так ли? Да, согласился тот. Но к этому постепенно привыкаешь.
— Понятно, — сказал Манфред с саркастической усмешкой, хотя повода для нее почти не было. — На этом основана вся наша история — человек ко всему привыкает.
— Вы уверены? — спросил Вендланд. Он очень устал и не искал ссоры.
Разговор принимал странный оборот. Теперь, задним числом, Рита признает, что в тот вечер, ослепленная женским тщеславием («Они ссорятся только из-за меня!»), она не поняла главного. Она знала, как уважительно относился Манфред к Вендланду на расстоянии, а тут, сидя с ним рядом, ощетинился. Многословно доказывал он, что история человечества основана на равнодушии. Не замечая, что его никто не слушает, он говорил и говорил не в меру пылко, пока наконец не пришел к такому выводу:
— Все люди скроены по одному образцу…
«И зачем он только пыжится?» — подумала Рита. Она чувствовала, что самое уместное сейчас — молчать. Каждое ее слово вызвало бы у него еще большее раздражение.
— По одному образцу? — переспросил Вендланд. — Возможно. Если пренебречь различиями в развитии разума…
Манфред сделал вид, будто только и ждал этого аргумента. Он громко рассмеялся. Но смех его был явно искусственным.
— Бросьте рассказывать сказки! Разум никогда еще не был определяющим фактором истории. С каких это пор разум способен осчастливить человека? На это вам лучше не рассчитывать.
Вендланд улыбнулся, но так, что Рита покраснела за Манфреда.
— Стало быть, — сказал он, — оставь надежду всяк сюда входящий?
— Может быть, не надежду, — возразил Манфред, — но иллюзию.
Это и было тем мгновением, вспоминает теперь Рита, когда она вторично почувствовала беспокойство. Да, именно в это мгновение. Разве не поняла она внезапно, что дело было вовсе не в ревности и не в оскорбленном тщеславии? Дело было именно в том, о чем они говорили.
Вендланд горячился меньше, чем Манфред, и не претендовал на последнее слово. Он встал и пошел навстречу Рольфу Метернагелю, нерешительно подходившему с женой к их столику. У Риты щемило сердце от враждебности, проявленной Манфредом (он как будто даже разочарован тем, что Вендланд ему не ответил). И все же она поняла, как много значит, когда младший протягивает руку старшему:
— Здорово, Рольф!
— Здорово, Эрнст! Трудное время, да? — При этом Метернагель широко улыбнулся. И Вендланд ответил ему такой же улыбкой.
— Вполне резонное замечание.
— Трудное время, но трудности уже, кажется, позади, верно?
— Ну так выпьем за это.
Они взяли по бокалу с шампанским и чокнулись. Правда, бокалы с шампанским не звенят, но это ничего не значит. Выпив до дна, отставили бокалы, но все еще медлили разойтись.
— Слышал о нашем новом вагоне? — спросил директор.
Еще бы ему, Метернагелю, да не слышать! На много тонн легче, чем старый, и вообще поэма, а не железнодорожный вагон.
— Я думаю, — сказал Вендланд, — что и ты мог бы принять участие в работе.
— Я? — не веря своим ушам, переспросил Метернагель. Но быстро взял себя в руки. — Если ты считаешь, Эрнст…
— Да, — подтвердил Вендланд. — С твоим-то опытом. Зайди завтра с утра, соберется комиссия по рассмотрению проекта.
Метернагель положил руку на плечо Риты.
— Вот так, дочка, — сказал он. — Теперь и я попал в ученые, слыхала?
— Рада за тебя, Рольф, — отвечала Рита как можно деловитее. — Только я уже не смогу вам помочь. Мой срок кончился. А может, мне еще остаться на заводе?
Метернагель расхохотался, и Рита вдруг почувствовала облегчение.
Она потребовала, чтобы Манфред протанцевал с ней последний танец. А возвращаясь домой по темным тихим улицам, сама взяла его под руку. Они молчали, но оба были довольны прошедшим вечером.
Вскоре у них начался отпуск. Вместе — то пешком, то на маленькой серой машине — излазили и изъездили они окрестности Ритиной деревни. Купались в лесных озерах и досыта дышали чистым воздухом, всеми порами впитывая солнечную радость лета. Потом Манфред на две недели уехал со своими будущими студентами в Болгарию, на берег Черного моря, и привез Рите оттуда маленькую серо-коричневую черепаху. Они окрестили ее Клеопатрой и устроили в ящике с песком на чердаке, рядом со своей комнаткой. Наступила осень, и они снова поселились на старом месте, в противоположность перелетным птицам, собиравшимся покидать северные широты. Они любили друг друга, и ожидание второй совместной зимы наполняло их счастьем.
17Третьей совместной зимы им пережить не пришлось.
Неповторима, в самом горьком смысле этого слова, смена красок в квадрате их окошка в последние месяцы года: от ярких, теплых, пестрых — до блеклых, холодных, бесцветных. Неповторимо постепенное изменение света над городскими крышами, над излучиной реки и над всей долиной, неповторимо пленительное отражение этого света в глазах Манфреда.
Мы и не знали тогда — да и кто мог знать, — какой нам предстоит год. Год суровых испытаний, выдержать которые не легко. Исторический год, как его назовут позднее.
Современникам трудно бывает выносить иссушающую будничность истории. Рита, вспоминая тот год, ясно ощущает, что именно тогда осознала разницу между скупым, но длительным светом и случайными огнями-однодневками, хотя все еще на многих хорошо ей знакомых лицах свет и тени сменяются в зависимости от настроений и преимуществ, которые сулит им тот или иной момент. Она видит, как гигантские запасы сил, участия, сочувствия, страсти и таланта растрачиваются на повседневные заботы: справиться с ними даже теперь, через пятнадцадь лет после конца войны, не так-то просто.
Стало быть, он прав, постоянно повторяя, что в наши дни любовь невозможна? — спрашивает она себя. Невозможна дружба и надежда на исполнение желаний. Смешна самая попытка противостоять силам, вставшим между нами и нашими желаниями. Могущество этих сил мы даже отдаленно себе не представляем. А выпадет несмотря ни на что нам удача, и мы — ты и я — узнаем любовь, так уж будь тише воды, ниже травы. И помни неотступно об этом словечке — «несмотря». Судьба завистлива.
Стало быть, он оказался прав? А я неправа? Была моя требовательность к себе и к нему противна природе? Ты не выдержишь, твердил он. Ты не знаешь жизни. А вот он знает, считал он. Он уверен, что надо принять защитную окраску, чтобы тебя не нашли и не уничтожили. Он был в этом уверен и потому держался одиноко и надменно. А иногда озлоблялся. Я же не боялась потерять свое «я». Пока он не сказал, мне и в голову не приходило, что мы родились в неблагоприятное время. Иногда он мечтал: хорошо бы жить на сто лет раньше или на сто лет позже. Я никогда не играла с ним в эту игру, а он упрекал меня в скудости воображения…
Манфред понимал, что обстоятельства ее собственной жизни, которую она ни на что не променяла бы, целиком поглотили ее. Он слишком хорошо знал Риту, чтобы истолковать превратно и обратить в свою пользу перелом в ее настроении после первых дней учебы в институте. Он насторожился, услышав однажды вечером — сентябрь был уже на исходе — впервые совершенно серьезно заданный вопрос:
— Ты меня любишь?
— Да как будто бы, — ответил он.
Внимательно приглядевшись к ней, он упрекнул себя, что не заметил раньше ее бледности и теней под глазами. Отложив книгу, он решил сейчас же, сию секунду поехать за город, хоть на дворе по-осеннему моросил дождь и было прохладно.