Владимир Шпаков - Смешанный brак
Если бы Франц выглянул минуту назад, он бы, наверное, оценил мое поведение. В сцене с папарацци я был немножко братом, это его стиль – неожиданный, дерзкий, парадоксальный. Но Франц не выглянул; и минуту спустя не выглянул, и десять минут спустя – тоже. Так что пора отсюда уходить. Я бросаю прощальный взгляд на серые шторы, и вдруг горло перехватывает. Кислорода, которым полна утренняя улица, почти нет, я задыхаюсь от боли и отчаяния, кажется, я сам готов умереть…
Я знаю, что увезу это воспоминание туда, где не раз был сводный брат и где я не был ни разу. Воспоминание займет совсем немного места в моем походном рюкзаке, но будет самым тяжелым грузом. Что еще будет в рюкзаке? Две рубашки защитного цвета, еще одни армейские брюки, пять пар носков, три пары белья, шерстяной свитер, полиэтиленовый дождевик с капюшоном, спальный мешок, фонарик, блокнот, портативный компьютер и, конечно, карты. Без подробных карт мое путешествие немыслимо, хотя, если честно, оно и с картами немыслимо. Поэтому где-то в углу рюкзака будут прятаться мои самонадеянность, авантюризм, стремление что-то доказать (что? и кому?), в чем-то разобраться (в чем?); там окажутся мои страхи и непонимание того, что брат сделался таким, мое одиночество, – впрочем, одиночество я с собой не возьму, я оставлю его здесь.
Рюкзак выбран старый и потертый, новый я забраковал. В путешествии, я знаю, костюм запылится, где-то, возможно, порвется, то есть быстро придет в соответствие с рюкзаком. В итоге я буду меньше привлекать внимание, ведь от этого один шаг до ненужных расспросов, а вслед за расспросами может последовать неприятность.
Так если ты боишься неприятностей, спрашиваю себя, зачем отправляешься в путь? И сам же отвечаю пословицей из чужого языка: «Береженого бог бережет, небереженого – конвой стережет». Замечательная фраза! Она осталась от старого солдата вермахта, моего учителя чужого языка, и я обязательно возьму ее с собой, уложив в непромокаемый мешок, а затем завернув в шерстяной свитер. Возможно, в рюкзак будут уложены еще два необязательных предмета, но я пока не решил, возьму ли их с собой.
Сборы закончены вчера вечером, а накануне я навестил Гюнтера. Он тоже удивленно разглядывал костюм, в котором я разгуливаю уже несколько дней – привыкаю. Внезапно Гюнтер захохотал, точнее заржал как конь, тряся огромной гривой белых, словно солома, волос. Он всегда, сколько помню, ходит с этой гривой, и всегда все делает внезапно.
– Ты выглядишь нелепо! Ты что, собрался в джунгли Центральной Африки?! Или записался в Иностранный легион?! А ботинки – вы только посмотрите! Ты можешь дойти в таких ботинках до Сибири, но ты вроде туда не собираешься?
Внезапно Гюнтер замолк.
– Вы всегда были стукнутыми, и ты, и Франц.
– Франц – да, а я никогда не был стукнутым.
– Был, был! Помнишь, как мы с тобой боролись в пятом классе? Я тебя уложил на спину, можно сказать, одержал чистую победу, а ты, лежа внизу, вдруг взялся меня душить!
– Не помню, – сказал я.
Я действительно не помнил. Из школьного времени я помнил лишь старого солдата, преподававшего чужой язык. Понятно, что солдатом он давно не был; а преподавал в частном порядке (официально бывший боец вермахта преподавал географию).
Когда я спросил про старого солдата, Гюнтер замахал руками.
– Помню, конечно. Он тоже был стукнутый!
После чего протянул руку и, открыв дверцу холодильника (мы сидели в его крохотной кухне), достал запотевшую бутылку.
– Давай выпьем шнапса. Ты должен привыкнуть к шнапсу, там, – он махнул рукой в сторону запада, подразумевая, очевидно, восток, – пьют только этот напиток. Причем очень холодный, вот такой.
– Я не хочу шнапс, – сказал я. – И привыкать не хочу. У тебя пиво есть?
Гюнтер опять заржал.
– Если любишь пиво, то оставайся! Там, – он опять махнул рукой в направлении французской границы, – нет хорошего пива! А здесь через полтора месяца начнется Oktoberfest, так что оставайся! Попьем «Lowenbrau», найдем тебе… Кстати: как отношения с Магдой? Никак? Ну, ничего, найдем тебе девочку, ты наконец женишься и тебя не потянет больше в странствия! А? Не хочешь девочку? И шнапса не хочешь? Тогда пей свое пиво, а я буду шнапс.
Гюнтер пил маленькими глотками, закусывая шнапс арахисом и с ехидством вспоминая Drang nach Osten, который ничем хорошим, как известно, не кончился. И твой Drang, говорил он, ничем хорошим не кончится, поверь, я немного знаю Восток.
– Откуда?! – удивлялся я.
– Я жил в Дрездене! – нахально заявлял Гюнтер. – И в Лейпциге!
– Это – не Восток.
– Ну ладно, тогда вспомни своего брата. Тебе мало этого ужаса? Тебе хочется ужаса еще большего?
– Нет, – сказал я после паузы, – ужаса не хочется. Но мне надо уехать, я больше не могу сидеть на месте. Помнишь, что говорил Ницше? «Усидчивость есть грех против духа святого».
– Ницше не верил в святого духа. Он сам считал себя святым. И вообще он был…
– Стукнутый, я знаю. Но он был прав, и это главное.
Внезапно Гюнтер сделался агрессивным. Он заметно опьянел, угрожающе тряс гривой и выплевывал из себя ругательства вперемешку с непережеванным арахисом. Я, как мог, уклонялся от арахиса, но разве пропустишь мимом ушей обвинения в глупости и безрассудстве? В попытках прыгнуть выше головы? В стремлении выглядеть не как все, иначе? Причем Гюнтер не отделял меня от Франца, мы в тот момент были для него единым целым, неким двухголовым драконом или, если хотите, двуглавым орлом, обе головы которого повернуты туда (опять следовал неверный указующий жест). Он ведь, Гюнтер, несколько раз приходил к Францу, хотел поговорить, один раз даже психоаналитика с собой привел. Так Франц не открыл!
– Мне он тоже не открывает… – осторожно вклинился я, но Гюнтер этого не услышал (или не захотел слышать).
– В общем, вы мне надоели! Оба! Глупцы, кретины и… – он саркастически расхохотался. – Да вы же психопаты! Мне нужно было не психоаналитика приводить, а психиатра, потому что вы оба верите в ту мистическую ерунду, которую писали про сына Франца. Необычный, уникальный, антропологическое чудо! Чушь, глупость! Это писали желтые газеты, понимаешь, ты?! Должен понимать, ты же работаешь в нормальной «Городской газете», ее читаю даже я, Гюнтер, который никаких газет вообще не читает!
– «Городская газета» тоже писала об этом. Хотя я там уже не работаю. Я уволился.
– Все равно не верю ни в какую мистику! – запальчиво крикнул Гюнтер. – Я понимаю одно: надо бороться, надо своими руками менять эту идиотскую жизнь, иначе Европа рухнет к чертям собачьим!
Внезапно захотелось ударить Гюнтера. Он затронул что-то такое, о чем здесь и сейчас, под пиво и шнапс, просто не имел права говорить. И, чтобы не устроить напоследок драку с одним из немногих друзей, я решил уйти. Уже в дверях я сказал:
– Ты неправильно пьешь шнапс. Там, – указал я на восток, – не пьют маленькими глотками. И не закусывают арахисом, тем более – сладким.
– Пошел к черту! – крикнул в спину Гюнтер.
Наверное, я действительно стукнутый и мне нужен психиатр. Но я ничего не могу поделать: я знаю, что после дома-склепа направлюсь на кладбище, к могиле в дальнем конце боковой аллеи. Купив за два евро свечу в автомате у входа, я сверну налево и пройду почти до ограды, чтобы обнаружить скромную гранитную плиту с указанием дат рождения и смерти. Цифры будут различаться до обидного незначительно, во всяком случае, моя жизнь не старого еще человека в несколько раз длиннее прочерка между датами, высеченными на граните. Но что такое – продолжительность жизни? Ее содержание не измеряется годами, даже если я протяну три прожитых срока и умру дряхлым старцем, никто не придет на мою могилу и не прошепчет: дас ист фантастиш! А вот сюда приходят, и шепчут, и оставляют всякую ерунду на могиле, потому что кто-то пустил слух: если что-то здесь оставите из дорогих сердцу вещей, вам будет счастье. Я опять увижу дамские зеркальца и шарфы болельщиков, дешевые наручные часы и автомобильные брелоки, кепки-бейсболки и компьютерные диски с фильмами и играми, в общем, мусор человеческий, с которым расстаются в надежде обрести нечто более значительное. Потом все это попадает в мусорный бак, который набивают уборщики, или на блошиный рынок, где марокканцы (недавно в городе осела их колония) раскидывают коврики с ворованными и подобранными на улицах вещами. Обретается ли столь желаемое счастье? Понятия не имею. Но я тоже прошепчу те самые слова, благо, имею на это больше прав, чем любой из приходящих. Они-то пользуются слухами, трижды перевранными папарацци всех мастей, я же был свидетелем, да что там – участником чего-то странного, нетипичного, выходящего за рамки обыденности настолько, что факты плохо укладывались в голове.