Александр Грог - Время своих войн 1-2
Никто не обременял себя работой, с которой нельзя порвать в 24 часа, потому ни привлекательнейшие должности, ни ставки, ни «почтительное» отношение начальства или коллег — все оставляло их равнодушными. Однако, с удовольствием брались за единовременные, либо сезонные «не божьи» контракты, в которых можно было повысить собственную квалификацию. А Лехе с недавнего оставался только «тир». Правда, здесь, на «сборах», можно было оттянуться по самой полной. Соорудили особую «тропу стрелка», которую Седой, как может, поддерживает в рабочем состоянии, время от времени, внося что–то свое. Седой когда–то сам был неплохим пистолетчиком, но без постоянной практики захирел, а с Лешкой — Замполитом никто сравняться не может. Не левша, но одинаково хорошо стреляет с обеих рук, мыслит едва ли не со скоростью пули, переферийка развита как ни у кого другого — кажется, затылком видит. Не раз имели возможность убедиться, с пистолетами в руках становился иным, уже не Лехой, любящем поболтать о всяком, не «Балалайкой», не «Щепкой», а тем самым легендарным «Два — Двадцать», под чьим именем его и знают в мире пистолетчиков, чью работу когда–то снимали на камеры, да крутили в классах огневой подготовки в качестве учебного материала, и многие тогда подумывали, не монтаж ли это, да гадали, чье лицо скрывает вязаная маска…
На сборах Лешке дают настреляться до одури, по–своему, без всякого ограничения его, порой неуемной, фантазии. Но «подхалтурить» на стороне, а тем более в Африке, группа не разрешает — провинился. Еще и слишком много детей настругал. Его это грызет. Не дети, конечно, — детей он любит. Ощущает легкую зависть, что не может вот так запросто, как его напарник, придерживаясь традиции, шикануть своим «удиви»…
— Тьфу–тьфу–тьфу, — фыркает Леха влево и стучит костяшками пальцев по дереву и тут же делает пальцы крестиком на обоих руках.
— Еще кукишем все углы освети!
— А поможет?
— В церковь сходи, — говорит Сашка — Снайпер.
Седой вздыхает, смотрит на Извилину.
— Извилина, скажи ты им! Облекторь их кратенько.
Сергей — Извилина разглядывает колотый с краю старинный французский бокал, непонятно, как занесенный в баню, словно пытается в его гранях что–то увидеть: может статься, что и отблески Отечественной 1812 года.
— Все русские суеверия, какое не возьми, связаны с земной жизнью, все они приземленные и пытаются наладить либо быт, либо что–то исправить, либо жить в гармонии с существующим рядом незримым миром. Вера же связана с только загробной жизнью, тем, что будет после и непонятно когда. Что ближе? Так уж повелось, что русские издревна предпочитали суеверия вере. Думаю, настоящему русскому — а это определение условное, — в который раз добавляет Извилина, — оное рисуется больше мировоззрением, чем национальностью — суеверие много ближе по характеру, по личному опыту. Среди новейших есть и такое, что евреи то ли продали, то ли купили Россию. Это также входит в раздел суеверий, все они приземленные, если угодно — земные. А вера… Вера — инструмент сдерживания, вера, должно быть, заключается в том, что все это делается во благо и надо прощать во имя чего–то — последующей ли загробной жизни, где все всем отпустится по их грехам, по той ли причине, что от этого всем живущим будет лучше, по иным, которых множество, и каждая может стать главной…
— Ух! Ну ты и…
— Церковь выдохлась! — нажимает Извилина. — Когда она говорила таинственными латинскими изречениями, это было сродни шаманству, за набором слов казалось скрытым большее, чем там есть — слова лечили наравне с наговорами, пусть даже и без ласки, пусть и несмотря на непривычную строгость интонаций… А вот когда саму библию перевели — этот полукодекс, но особенно «Ветхий завет» — эту еврейскую истерию и мистерию одновременно сделали доступной, вот тут и стало понятно, что здесь гораздо большая вера нужна…
— Вот ты, хоть и Извилина, а сказал нечто непутевое, — жалуется Сашка.
— Разжуй мысль, пожалуйста, — просит Михаил.
— Про что жевать?
— Мне, например, про русских не понравилось.
— Русских нет и никогда не было, — вздыхает Извилина. — Существовали кимряки, владимирцы, суздальцы, тверитяне, муромцы, ярославцы, угличане, ростовцы, мологжане, рыбинцы, нижегородцы, арзамасцы, кинешемцы, ветлужане, холмогорцы, кадуевцы, пинежане, каргопольцы, олончане, устюжане, орловцы, брянцы, рязанцы, егорьевцы, туляки, болховитяне, хвалынцы, сызранцы, смоляне, вязьмичи, хохлы, усольцы, вятчане…
— Тормози, Извилина! Закружил!
— Каждые со своим национальным характером, который большей частью определялся их бытом. География и соседи — вот и характер. Псковичи — так эти характером даже делились на северных и южных. Южные псковичи от белорусов большое влияние получили, переняли с соседства, северные пожестче будут. Есть еще москвичи или москали — вовсе нечто отдельное. У каждой свое сложившееся узнаваемое лицо — линия поведения. Потом все перемешали. Петр Первый — первый отмороженный на голову революционер — первым и начал, после него подобных по масштабу дел натворила только советская власть. Русские — это не национальность, это котел, который когда–то бурлил, а размешали и разогрели его силком, сейчас он остывает, и что с этого блюда сварганилось — никто не знает, меньше всего сами русские. Это общность, которую когда–то пытались называть — советский народ, еще раньше — славяне. Это то, что так и не стало партийной принадлежностью, хотя пытались и даже всерьез, как Сталин после войны, и в какой–то мере даже Брежнев — в те свои годы, когда был еще неплохим «начальником отдела кадров» на главном посту страны. Хорошая идея — достойная, но если идею нельзя убить, ее можно опошлить. Опошляли идею по всякому, больше чрезмерностью, уже и в сталинские времена, совсем чрезмерно в брежневские, хрущевское даже в расчет не беру, меж всякими временами существует собственное безвременье…
— В России все — русские! — в который раз прямит свою линию Извилина. — Русский казах, русский грузин, осетин, татарин… А если он не русский, значит, оккупант, либо гость. А вспомнить того корейца, который в грудь себя стучал: «я — русский офицер», а кому втолковывал, кого стыдил? Помните того московского? И кто из них двоих больше русский был? — спрашивает Извилина.
— Да уж! — кряхтит Седой.
Всем чуточку неловко, словно тот «московский гость» опозорил всех разом.
— Можно я скажу? — выпрашивает Лешка — Замполит.
— Только если только меж двух тостов уложишься., — соглашает Петька — Казак. — Не каждой птице–говоруну положено слово давать, но мы можем, и исключительно по той причине, что всегда готовы ощипать ее на гриль, как бы цветасто не заговаривалась.
— Спасибо! — сердечно благодарит Леха. — Сперва про бога. Я так понимаю, земля русская вся под Богом. Этого никто не отменял. Но от недавнего времени либо сам бог обмельчал, съежился, либо, как воскликнул когда–то какой–то немецкий урод — «Бог умер!», и уроды местные, неместные и вовсе непонятные, поняв свою безнаказанность, подхватили, с ожесточением взялись резать русского бога на куски. Многорукому бы, типа какого–нибудь Шивы, лишние руки, считай, с рук, но бог Русь — это бог–человек, языческий ли, христианский, никогда не мутировал, отличался лишь собственными размерами и столь же несоразмерным отношением ко всему: любить, так любить, драться, так драться, прощать, так прощать. А жив он был — что, собственно, заставляло биться его исполинское сердце — верой, что является исконной принадлежностью земли русской — для всех ее обитателей, и неделим, как она сама.
— Ух! — выдыхает кто–то. — Хорошо сказал!
— А то ж! — слегка рдеет Леха. — Сейчас про нас скажу, про нацию, дозволяете?
— Валяй! Только чтобы насерьезе, без выпендрежа.
— Здесь Извилина прав — нации нет, пока нет идеи. Есть идея — есть нация. Озвучивает идею царь, или какой другой генсек, он же ее проводит. История народа принадлежит Царю — заявил как–то Николай Карамзин. И тут я с ним согласен на все девяносто девять!
(Леха всегда, как бы пьян не был, оставляет себе процентик на отступление.)
— Не тот ли самый, который написал «Всемирную историю Карамзина»? — пытается блеснуть эрудицией Миша — Беспредел.
— Может таки «Всемирную историю России»?
— Или всемерную?
— Неважно, — отрезает Седой. — Главное, мысль мерная. Продолжай, не слушай неучей!
— История народов принадлежит их лидерам, тем, кого время и интриги выбросило на поверхность, подставило под ответственность перед последующими поколениями. Поколениям, которые живут при «царях» ответственности за содеянное не добиться, мстят поколения будущие, мстят памятью, мстят памяти о них, многократно ее перетряхивая… Но мы–то пытаемся, а не только мыслим про это?