Анастасия Цветаева - AMOR
Они расходятся, она — назад, он — вперёд. Но над каждым из них то самое золотокрылое небо, куда он, опровергая все обвинения, закинул голову, — как домой! Не доказывая, не споря, просто оттуда — не снисходя… Края облаков сейчас жгуче–янтарны, а лазурь становится зеленой. И опять эта первая, почему‑то всегда одна — звезда. Хрустальная! В её трепете — что‑то водное, влажная ледяная прохлада… Стал бы и смотрел на нее, без конца.
Ника входит в бюро. Она ещё поработает, докончит раздел.
К ночи подоспела срочная работа, и все сотрудники проектного бюро просидели над ней глубоко в ночь. А когда разошлись, один остался сидеть за столом: изобретатель. Разложил перед собой чертежи…
Он кончил работать, когда за столом чуть засветилась верхушка далёкой горы. Кроме нее, все спало. У него было странное ощущение — что гора знает, что он тут делает, и сочувствует ему как друг… От усталости все казалось прозрачным. Чувство чудесности. Одного не хватало — присутствия жены Наташи!
В этот день у Ники была мучившая её тоска по сыну — и она жадно обрадовалась предложению Евгения Евгеньевича слушать дальше, если она хочет. От ночной работы усталость была вполне терпима. На ужин Матвей принес — чудо: жидковатую, но гречневую кашу! Был конец дня. В жилой комнате спали. Кто‑то храпел.
— Дед купил соловья, — рассказывал он, — а к соловью прикупил дудку: она пищала тонким голоском, поскольку наличие соловья позволяло деду пищать в дудку в любое время, он начинал пищать в нее именно тогда, когда бабушка начинала медитировать. И кончилось дело довольно плохо с этим соловьем, потому что его кормили муравьиными яйцами, из них начали очень быстро выводиться муравьи в громадном количестве. Когда сняли первый слой яиц — то, что было внизу, оказалось чистыми муравьями, кои произвольно выходили оттуда и разбредались по комнатам.
Он помолчал — молчание длилось. Так с ним бывало, во время рассказов.
— Вы меня спрашивали о моем отце, Ника? Отец мой — человек с очень отточенным вкусом, благодаря именно этому вкусу он сделался замкнутым человеком, влюблённым в искусство. Всю свою жизнь он построил на противоречиях. Так, он всегда хотел заниматься только искусством — и всегда занимался делами прозаическими. Он хотел коллекционировать прекрасные и редкие вещи, а покупалась какая‑то гадость. Он был человек болезненной застенчивости, высочайшей культуры, и большого образования, а производил впечатление совершенно среднего человека, потому что очень редко говорил.
— Ас вами он говорил?
— Когда я был совсем маленький, он, как большинство отцов, мало мною интересовался. Это естественно. Когда я подрос и начал сам интересоваться тем же кругом вопросов, я постоянно приходил с ним в столкновение, потому что именно то, что я считал в искусстве наиболее ценным, он считал как раз наоборот; и то, что было священным в этой области для него, я считал совершенно второстепенным. Он был большим поклонником французских импрессионистов, которым я отдавал должное, но от которых был очень далёк. А до начала наших с ним бесед — я напоминал ему о себе только как бы нечаянно, и всегда нежданно, докладами матери, что я опять в чем‑нибудь провинился, что‑нибудь выкинул — странное. Тогда он хмурился и говорил нечто вроде: "Негодяй какой‑то растет".
Рассказчик сказал это не без юмористической грусти. Ника рассмеялась тоже.
— Ну, а мама?
— Мама была ближе к нам, детям. Но у нее было столько дел, целый дом. И к тому же занятия своей внешностью; к этому её вынуждало положение хозяйки дома и, кроме того, — красота. Моя мать была красива. Мы росли под неусыпным наблюдением выбранных ею с этой целью людей. Сама же она как бы была высший арбитражный комитет, дававший более общие и директивные указания.
Кто‑то шумно вытирал ноги в тамбуре. С прорабом входил Мориц:
— Необычайные вести для вас из БРИЗа, Евгений Евгеньевич, — сказал он, — вам удача и добрые вам вслед пожелания, но как мы будем без вас… Если это станет ся…
А дальше была ночь. Сегодня не было срочной работы и все разошлись по "домам". Но, должно быть, какой‑то из работников проектного бюро забыл что‑то на одном из столов, потому что — не зажигая электросвет, а всего с карманным фонариком идёт человек от стола к столу. Кто это? Забыл? Ищет что‑то? Такой лощеный молодой человек, всех любезнее с Никой (— "Дама!"). Блондин с аккуратным рядом посреди узенькой головы, с чем‑то птичьим в близко поставленных глазах, узких и светлых. Он стоит над столом Евгения Евгеньевича. Отодвинул шхуну. Наклонил карманный фонарик, он рассматривает там что‑то на папке, перевертывает, поднял лист, прочитал что‑то, пересчитал листы. Поставил шхуну на место, потушил фонарик и вышел из бюро.
ГЛАВА 12
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЮНОСТИ МОРИЦА
Все разошлись. Мориц читал газету.
— Я решила: я буду писать о вас — поэму, — говорит Ника Морицу, — но мне нужен материал. Дайте мне как бы краткий обзор ваших встреч с людьми — и любовных, и вообще важных, — а потом выберу то, что мне надо. Любовь — если не было, страсть. Дружба…
— Видите ли, Ника. — Мориц, встав, стоял спиной к окну. — Вы оперируете словами "страсть", "любовь". Хотите знать "главное"?! Я не знаю! Может быть, главное было, — то есть всего сильней, — то, что не получило воплощения. Один взгляд! Я сразу узнал, что это — именно то (что — я не знаю), но те глаза обещали все то, чего не было у меня в жизни. Я вообще не смогу осознать, как много я потерял, что эти встречи не сделались жизнью… — Он теперь шел по комнате, глядя вперёд и вверх, стремительный, упругий и легкий голос виолончельными звуками шел за ним. — Не помню черт. Взгляд! Он и сейчас стоит передо мной.
"Вот его доминанта! — ещё раз императивно сообщает она себе. — (Хотя он говорит об этом торопливо, может быть, уже каясь, что сказал…) — Вот фундамент поэмы, не забудь! Не отвлекись по пути, запомни. Ключ! Те, кого он любил — терпели не меньше, чем я, которую он не любит. Его "да" были — нет.
Она готова уже почить на высотах, предлагаемых ей этой мыслью, но легко, мотыльком, порхнуло: "…а есть ли у него — душа?"
— Я опасаюсь одного, — услышала она голос Морица, — вы сделаете из вашего героя какого‑то Чайльд–Гарольда. Это будет фатальная ошибка! Сдерните с него, прежде всего, плащ. Вам для правды всей вещи надо найти ключ к тому, что это все в общем не так уж сложно! Что нет загадочного! Но также — что нет и позы. Подчеркните, что герой ваш — это, может быть, для него характерно, подумайте, — никогда не обижается на то осуждающее, что в лицо о нем говорят. Может быть, он не так‑то уж очень много видел ласки, настоящей? Не знаю. И, может быть, при других условиях и можно бы сделать так, чтобы выдернуть колючки ежа из него. Попробуйте!
С мгновенной грустью, уронив было взлетевшие крылья, Ника говорит себе:
— Если б это слово — "попробуйте" относилось к его колючкам ежа! Увы, оно относится к поэме. К моей поэме о нем… Как сложны — клубок! — наши чувства!
— Но вообще‑то говоря, — говорит Мориц, — нелегкая вам будет задача…
— А почему, Мориц, вы охотнее стали мне о себе рассказывать?
Он не слышит? Он побарывает легкое раздражение. Эта вечная игра ума её — утомительная… Отчего, между прочим, когда человек молчит — его уважаешь? Зачем человек говорит? Нет, он слышал! Он думает…
Если бы Ника не задала этот вопрос… И вообще: отношение к ней увядает в беседе и расцветает, как только наступает молчание? А она так любит говорить — и так любит слушать, когда говорят…
— Во–первых, потому, что это вообще со мною бывает, что я иногда начинаю говорить о себе, и тогда могу рассказывать — часами. Во–вторых…
Она перебивает его:
— Я знаю! Потому что из этого будет поэма, то есть дело, и вы, как деловой человек…
— Да, может быть. — Он начал свой путь по комнате, часто взглядывая себе под ноги. — Всего легче вам, быть может, понять все это, как поэту, писателю, — на моих отношениях с женой, которые длятся уже почти двадцать лет. Женился я чрезвычайно рано. В каком‑то самом основном смысле только по отношению к жене я испытал вещи, ни разу уже позже не испытанные к другим. Когда мы встретились, мне было пятнадцать лет. Как я теперь понимаю, это было настоящее чувство, но — как вы знаете — я не люблю названий! Кроме того, я долго сам не мог понять — годы. Ни в ней, ни в себе. Она ещё не была моей женой, когда мы ехали в поезде — долгий путь — из Сибири, нет, ещё до этого. Я никогда не смогу позабыть, — сказал он согретым до дна голосом, — как я ходил с ней почти напролет все ночи по городу, легко одетый, в лютый мороз (она была лучше одета). Я не выношу холода — ног я почти не ощущал, онемели от мороза, и мы все говорили и говорили… Разве это можно забыть?