Михаил Слонимский - Лавровы
Штабной полковник оставил унтеров в стороне и быстро пошел по рядам, не останавливаясь ни на секунду и почти без передышки повторяя:
— Никаких жалоб нет? Никаких жалоб нет? Никаких жалоб нет? — Дойдя до середины строя, он отошел на несколько шагов назад и крикнул: — Го-ло-вы на на-чаль-ни-ка! Смотреть на меня!
И снова пошел по рядам. А двести голов поворачивались сообразно его движениям, и четыреста глаз испуганно ели начальство. Никаких жалоб ни у кого, конечно, не оказалось. Саперы мечтали только об одном: благополучно пройти сквозь это испытание. Тут было не до жалоб.
Затем солдаты по очереди должны были пройти, печатая шаг, мимо полковника, стать во фронт и, если полковник не остановит и не заставит повторять, бежать к воротам, где выстраивалась рота. Полковник заметил георгиевский крест на груди Бориса. Когда тот, вытянувшись, ожидал команды «вольно» или «отставить», полковник спросил его:
— Был в боях?
— Так точно, ваше высокоблагородие!
Полковник махнул рукой, и Борис побежал к воротам. Смотр кончился. Рота вышла на улицу. Взводный, идя рядом с Борисом, говорил:
— Теперь отделение тебе дадут. Уж если заметил — дадут. Увольнительную получил? Ну ладно. А то я и забыть мог.
Отделения Борису не дали. Когда в понедельник он вернулся из дому, он узнал, что штабной офицер остался недоволен ротой. Все взводные и отделенные были смещены. Остались только Козловский и почему-то фельдфебель. Фельдфебель сам удивлялся тому, что его не убрали.
— Теперь пойдет дело, — радовался Козловский. — Теперь цукать начнут.
Он всегда радовался всякому ухудшению: это укрепляло его твердое убеждение в том, что счастливая жизнь невозможна. Горе тому, в ком он подозревал мысль о возможности счастья на земле! Козловский мучил такого человека всеми способами, какие только имелись у него. А способов этих у взводного командира было немало. Жаловаться на него было бесполезно: ротный боялся унтер-офицера и слушался его во всем.
Солдаты хотели найти хоть какие-нибудь человеческие причины его поведения. Рассказывалось, например, что ему привелось отступать в Гродненской губернии через родные места и он узнал, что молодая жена его, изнасилованная какими-то обозниками, повесилась. Он сам поджег с двух концов родную деревню и вот с той поры стал таким, какой есть. Ходили и другие легенды о нем. Сам Козловский любил рассказывать и совсем невероятные истории — всегда только о войне.
— Ведь воевать-то нам с немцами двадцать лет, — утверждал он. — Это уж точно, с ручательством!
XVIIПридя в субботу домой, Борис встретил со стороны родных преувеличенное внимание. Он помнил, что так же внимательно и любовно относились к нему только восемь лет тому назад, когда умерла его младшая сестра. Это длилось тогда около месяца, а потом прошло.
Клара Андреевна тотчас же рассказала ему об участившихся сердечных припадках отца и, так как до вечернего чая оставалось еще по крайней мере полчаса, решила поговорить о нем самом. Она увела сына в кабинет, выслала оттуда мужа и принялась искать пенсне. Пенсне, как всегда, вблизи не оказалось.
— Ваня, — говорила Клара Андреевна, — это опять ты! Ты вечно засунешь мое пенсне! Юрий, кто взял пенсне?
— Оно тут, — указал Борис: пенсне на шелковом шнурке висело у Клары Андреевны на спине.
— Вот он всегда так! — воскликнула Клара Андреевна, поймав пенсне. Кто был этот «он», так и осталось неясным.
Она надела пенсне, как будто ей предстоял пасьянс, и состроила такое лицо, которое должно было показать Борису, что разговор будет серьезный, на очень щекотливую тему.
Она заговорила, всем своим видом показывая, что подбирает слова и выражения с необыкновенной осторожностью:
— Ты, Боря, уже не ребенок. Ты должен знать, что детей приносит не аист. — Борис удивился такому вступлению. — Детей аист не приносит, — строго продолжала Клара Андреевна, — дети рождаются иначе. — Она задумалась: ни одно сколько-нибудь приличное выражение не подходило для того, чтобы объяснить сыну, как рождаются дети. Потом она нашла наконец нужные слова: — Вот, например, ты. Тебя родил не аист, а я. А для того, чтобы я родила тебя, нужен был папа.
Тут Клара Андреевна покраснела, как девочка. Она встала, сняла пенсне, бросила его за спину и сказала:
— Папа тебе все разъяснит.
— Я уже давно знаю, — сказал наконец Борис.
— Ты меня понял? Тем лучше.
И она пошла из комнаты. Борис с удивлением глядел ей вслед. Весь разговор с матерью показался ему просто неправдоподобным. А за чаем Клара Андреевна глядела на него с нежностью: она чувствовала, что исполнила долг матери и помогла жить сыну. Опровергнуть это убеждение — значило бы убить ее.
На следующий день сразу же после обеда Борис отправился к Жилкиным. Там снова появился Фома Клешнев. Он сейчас играл с этнографом в шахматы. Жилкин был игрок первой категории. Он играл спокойно, медленно и беспощадно. Шахматы были единственной областью, в которой Жилкин был беспощаден. Он пользовался малейшей ошибкой противника и был непреклонен в атаке так же, как тверд в защите. Клешнев волновался, злился и проигрывал.
Борис, не желая прерывать партию, даже не поздоровался с Жилкиным, а ушел в дальнюю комнату — к Наде. Тут стояли кровать, письменный столик, диван, кресло, стул и еще какие-то тумбочки и табуреточки, назначения которых Борис не понимал: садиться на них он боялся — сломаются еще. По размерам все это было меньше обычного. А сама Надя — совсем не кукольная, плотная и здоровая девица с розовыми щеками и длинной русой косой. Стены комнаты украшены были фотографиями родственников и почему-то видами Неаполя.
Надя усадила Бориса на диван и заставила рассказать все, что с ним случилось за последнюю неделю. Выслушав, она промолвила:
— А я рада, что ты не писарь.
И добавила, подумав:
— Мне казалось, когда ты был солдатом, что ты политический преступник. А писарь — это вроде уголовного преступника. Это нехорошо.
Надя выросла среди людей, для которых тюрьма и ссылка были так же обыкновенны, как у других поездка в служебную командировку или перевод с одной службы на другую. В детстве Надя говорила про себя:
— Я кончу гимназию, а потом поступлю в тюрьму.
Она и представить себе не могла, что жизнь ее обернется как-нибудь иначе. А пока она училась на курсах и подрабатывала деньги уроками. Она принципиально не хотела жить за счет отца.
Борис продолжал болтать. Он начал пересказывать ей сцену с матерью и по Надиному лицу понял, что тема разговора ей не нравится. Борис оборвал фразу на середине. И только через минуту, когда Борис говорил уже совсем о другом, Надя, не удержавшись, вдруг прыснула. Борис тоже засмеялся: действительно, девятнадцатилетнему балбесу разъясняют такие вещи, как мальчику.
Жилкин у себя в кабинете уже обыграл Клешнева. Расставляя фигуры для новой партии, он говорил:
— У вас нет достаточной выдержки. Вы путаете последовательность ходов и ни одной комбинации не доводите до конца. Я уже в дебюте получаю лучшую партию.
Клешнев усмехнулся.
— Если бы вы в жизни были так тверды, как в шахматах!
— В жизни я тоже твердый человек, — сказал Жилкин, выдвигая на два поля вперед ферзевую пешку.
— В жизни вы добродушный соглашатель, — отвечал Клешнев и выдвинул на два поля вперед королевскую пешку.
— Нет, не соглашатель, — возразил Жилкин и взял ферзевой пешкой королевскую. — Разве это ход? Вы совсем не знаете дебютов.
— Я упорный человек даже в шахматах, — сказал Клешнев, продолжая игру.
Но уже к восьмому ходу он оказался в таком тяжелом положении, что сдал партию.
— Не всякий хороший политик — хороший шахматист, — изрек Жилкин.
— Не всякий хороший шахматист — хороший политик, — отвечал Клешнев, усмехаясь.
Он уселся глубже в кресло и вынул портсигар. Вздохнул:
— Вот курить начал. На тридцать шестом году жизни начал курить. Я курил только один раз в жизни — в киевской тюрьме. Я тогда ожидал смертного приговора, а мне было двадцать три, нет, двадцать пять — сколько мне было тогда лет? Я получил каторгу вместо смерти.
Он задумался, потом спросил:
— От Анатолия есть письма?
Жилкин замигал усиленно. Глаза его сразу покраснели.
— Уже два месяца нет известий.
Клешнев сразу же постарался перевести разговор на другое.
— Да… гм… папиросы… двадцать штук в день курю. Денег уходит — уйма. Да… А скажите, этот солдат, молодой такой, беленький, кто это такой? Он у вас часто бывает.
— Он с Надей очень дружен, — ответил Жилкин, тоже охотно меняя тему разговора.
— Его фамилия Лавров? — припомнил Клешнев. — И отец его — инженер? Я знавал инженера Лаврова. То есть он тогда еще не был инженером. Он кончал институт. Его звали Иван Николаевич. У меня дурацкая память на лица, фамилии, цифры. Кстати: мне было двадцать три года, когда я сидел в киевской тюрьме. Я напрасно усомнился.