Садег Хедаят - Слепая сова
Потом я тихонько, на цыпочках, пошел в комнату моей жены — там было темно, и я бесшумно открыл дверь. Она, наверное, видела какой-то сон и вдруг громко во сне сказала: «Сними же шарф с шеи!». Я подошел к самой постели и ощутил на своем лице ее горячее ровное дыхание. Как сладостно и животворно было ее тепло! Я подумал, что, если бы я мог какое-то время вдыхать это тепло, я бы снова стал живым. О, как долго я считал, что дыхание всех людей такое же, как мое, — горячее, жгучее… Я старался определить, нет ли в комнате другого мужчины. Нет ли тут кого-нибудь из ее хахалей. Но она была одна. Я сразу понял: все, что ей приписывают, — чистейшая клевета и наговор. Откуда известно, что она не была девственна? Мне стало стыдно всех своих надуманных подозрений. Эти чувства длились минуту, не более, потому что тут же с той стороны двери послышалось чихание, придушенный смех, издевательский смех, от которого мурашки побежали по спине. От этого смеха напряглись все жилы в моем теле. Если бы я не услышал это чихание и смех, если бы не пришло ко мне тогда терпение, я бы сделал, как решил: разрезал бы все ее мясо на кусочки и отдал бы мяснику напротив, чтобы он продал его людям.
Кусок мяса из ее бедра я отдал бы старику, чтецу Корана, якобы по обету, а назавтра пошел бы и спросил его: «А знаешь ли ты, чье было то мясо, которое ты вчера съел?».
Если бы старик тогда не рассмеялся, я бы сделал это дело той ночью, я ведь не смотрел потаскухе в глаза. Она меня когда-то упрекала за то, что я стыжусь ее взгляда… В конце концов я схватил с края ее постели какую-то тряпку, которая запуталась у меня в ногах, и выбежал в страхе. Нож я зашвырнул на крышу — ведь все преступные мысли во мне породил этот нож. Я удалил от себя этот нож, похожий на нож мясника.
Когда я вернулся в комнату, я увидел, что взял ее рубашку. Грязную рубашку, которая была на ее плоти, тонкую индийскую шелковую рубашку, которая сохраняла запах ее тела, аромат ее волос, в которой оставалась частичка тепла ее тела, частичка ее существа. Я долго нюхал ее, потом положил между ног и уснул. Ни одной ночи я не спал так спокойно. Рано утром я проснулся от воплей моей жены, которая подняла страшный крик из-за пропажи рубашки и все повторяла: «Новая была рубашка, новехонькая!» — хотя рукав ее был порван. Убей меня, я не согласился бы расстаться с рубашкой — разве я не имел права на эту старую рубашку моей жены?
Няня, которая принесла мне утром молоко ослицы, мед и ячменный хлеб, положила на поднос рядом с моим завтраком нож с костяной ручкой и сказала, что увидела его среди хлама у оборванного старика и купила. Потом она подняла брови и сказала: «Пусть под рукой будет!» Я взял нож и осмотрел его — это был мой нож. Потом няня стала жаловаться с обидой в голосе: «Мне дочка (то есть та потаскуха) сегодня утром заявила, будто я вчера вечером ее рубашку украла! Я, конечно, врать не стану, грех на душу не возьму, но вчера твоя жена что-то натворила… мы-то знаем, что ребенок у нее… она сама говорила, что в бане от передника забеременела*. Вчера я пошла талию ей помассировать, смотрю: на плече у нее здоровый синяк. Она мне на него показывает и говорит: «Пошла я не во время в подвал, а бес меня там и ущипнул»». Она помолчала, потом спросила: «А ты знаешь, сколько времени твоя жена беременна?» Я рассмеялся и сказал: «Верно, ребенок будет похож на старика — чтеца Корана, верно, в него пойдет». Няня, раздраженная, пошла из комнаты. Точно бы она не ожидала такого ответа. Я быстро встал, дрожащей рукой взял нож с костяной ручкой, положил его в шкатулку, шкатулку поставил в кладовую и дверцы ее запер.
Нет, ребенок никак не может походить на меня. Он обязательно будет похож на оборванного старика.
К вечеру дверь моей комнаты открылась, вошел, грызя ногти, ее младший брат, младший брат той потаскухи. Всякий, кто его видел, сразу узнавал, что они браг и сестра. Какое между ними было сходство! Маленький рот, пухлые чувственные губы, загнутые ресницы, удивительные раскосые глаза, выступающие скулы, рыжеватые растрепанные волосы, смуглое лицо. Как две капли воды он был похож на ту потаскуху, в нем была и частичка ее непокорной шаловливой души. У него было одно из тех туркменских лиц, лишенных чувства, бездушных, специально созданных для битв с жизнью, физиономия человека, который готов на все ради продления своей жизни. Как будто природа все заранее предусмотрела, как будто их деды много странствовали под палящим солнцем и дождем, много боролись с силами природы и не только передали им с незначительными изменениями свои формы, но и одарили их своей твердостью, чувственностью и жадностью. Я знал вкус ее рта: он был как вкус огуречной кожуры — горьковатый и нежный.
Мальчик вошел в комнату, посмотрел на меня своими удивленными туркменскими глазами и пролепетал: «Шах-джан говорит, лекарь сказал: ты умрешь, и мы от тебя наконец отделаемся. А как это люди умирают?».
Я ответил: «Скажи ей: я давно уже умер!»
Мальчик продолжал: «Шах-джан говорит: «Если бы я не выкинула, дом навсегда остался бы за нами».
Я невольно расхохотался, захохотал резким и сухим смехом, от которого мурашки бегут по телу, так расхохотался, что сам уже не слышал своего голоса. Мальчик в страхе выбежал из комнаты.
Тут я понял, почему мясник с таким удовольствием проводит ножом с костяной ручкой по задней ноге бараньей туши. Наслаждение резать мягкое мясо без костей, в котором скопилась мертвая кровь, свернувшаяся кровь, похожая на тину, а из горла туши капает на землю сукровица… Рыжая собака перед мясной лавкой, бык с перерезанным горлом, с темными глазами, брошенный на пол в лавке, а также головы всех овец с глазами, затянутыми пленкой смерти, — все они тоже это видели, все они понимали.
Теперь я знаю, что я был тогда полубогом, был по ту сторону всех нужд этих низких людей, ощущал в себе биение вечности. Что такое вечность? Для меня вечность заключалась в том, чтобы играть в прятки с той потаскухой на берегу канала Сурен, на миг закрыть глаза и спрятать лицо в ее коленях.
Вдруг мне показалось, что я разговариваю сам с собой, и, как ни странно, мне захотелось поговорить с собой, но губы мои так отяжелели, что не могли и пошевелиться. Без малейшего движения губ и не слыша своего голоса, я все же чувствовал, что разговариваю сам с собой.
В этой комнате, которая, как могила, с каждой минутой становилась все теснее и теснее, меня окружила ночь с ее ужасными тенями. Накинув халат и шубу, обмотав шею платком, я сидел, как наседка, перед коптящим ночником, и тень моя падала на стену.
Тень моя была гораздо более густой, плотной и четкой, чем мое живое тело, она падала на стену и представлялась гораздо более реальной, чем мое существование. Казалось, что оборванный старикашка, мясник, няня, моя жена — потаскуха — все они мои тени, среди которых я заперт. Я теперь стал похож на сову, но стоны и вопли мои стеснились в горле, не вырывались наружу, как у совы, и я только выплевывал их в виде кровавых сгустков мокроты. Может быть, совы тоже так же больны, как я, они ведь думают, как я. Моя тень на стене совершенно походила на сову, и она, согнувшись, внимательно читала, что я пишу. Она, конечно, хорошо это понимает, только она и может это понять. Я искоса смотрел на свою тень и боялся ее.
Стояла ночь, темная и молчаливая, подобная той ночи, которая охватила всю мою жизнь. Ночь со всеми ее призраками, корчившими мне рожи из дверей, со стен, из-за занавесок. Временами комната становилась такой тесной, точно я лежал в гробу. Виски мои пылали, я был так слаб, что не мог и пошевелиться. Тяжесть давила мне на грудь, тяжесть, похожая на тяжесть туш, которые взваливают на загривки черных тощих кляч, чтобы отвезти их к мяснику.
Смерть тихо напевала свою песню. Напевала медленно, как косноязычный, который каждое слово должен повторять, и, прежде чем он успеет дойти до конца стиха, ему уже приходится снова начинать сначала. Песня ее, как колеблющийся визг пилы, впивалась в мясо моего тела, вопила там и внезапно замолкала.
Я не успел еще смежить веки, как услышал, что мимо дома идут пьяные стражники, непристойно ругаясь и распевая:
Пойдем выпьем вина,Выпьем рейского вина.Если сейчас не выпьем, когда же выпьем?
Я сказал про себя: «В конце концов я ведь попаду в руки полиции!». Внезапно я ощутил в себе какую-то сверхчеловеческую силу, лоб мой стянуло холодом, я встал, накинул на плечи свой желтый халат, обмотал шарф два-три раза вокруг головы, сгорбился, пошел взял нож с костяной рукояткой из шкатулки, где он лежал, и на цыпочках направился к дверям комнаты той потаскухи. Подойдя к двери, я увидел, что комната погружена в густую тьму. Я прислушался и услышал ее голос. Она говорила: «Ты пришел? Сними шарф с шеи!». В голосе ее была какая-то особенно приятная звонкость, голос у нее был теперь совсем такой, как в детстве. Подобно песенке, которую помимо воли напевают во сне… И этот голос я раньше тоже слыхал в глубоком сне. Может быть, я и сейчас видел сон? Голос у нее стал немного сдавленный и низкий, совсем как голос той маленькой девочки, с которой я играл в прятки на берегу канала Сурен. Я постоял немного и услышал, как она опять сказала: «Входи же, сними шарф с шеи!».