Жоан Алмейда Гарретт - Арка святой Анны
Едва только медники мастера Мартина завидели белоснежное платье прелестной его дочери и заметили призывающий к тишине взмах руки ее, которая была еще белее платья, как все молотки замерли в воздухе и адская музыка оборвалась.
— Кто из вас видел сегодня: входили какие-нибудь люди в дверь дома напротив? Выходили оттуда?
— В дверь дома напротив? Дома, что принадлежит златокузнецу?
— Да.
— Сегодня, стало быть… Я — то… не примечали мы… А верно ведь… До сих пор закрыто все…
— Пусть кто-нибудь пойдет поглядит… Постучит, толкнется в дверь… Пусть высадит дверь, если понадобится…
Не кто-то один — все бросились к двери. Жертрудес, стоя на пороге мастерской, в тревоге ждала.
Постучали в дверь — никакого ответа. Стали молотить по ней своими молотками, оглушающими как набат, — никакого ответа.
— Сорвите дверь с петель! — вскричала Жертрудес.
Повторять приказ не пришлось: засов оказался непрочен или был плохо задвинут, и дверь поддалась, едва на нее нажали.
Две секунды спустя один из циклопов уже отворял окно нижнего жилья; лицо у него было испуганное, бледное, вполне подходящее к случаю, как говорится; он произнес:
— Здесь никого нет.
— Никого!.. — повторила в ужасе Жертрудес. — Угадывало правду мое сердце… Бедная Аниньяс! Увели ее, увели ее, проклятые…
Перейдя улицу, она вошла в дом подруги и в одно мгновение пробежала по всем горницам. Внизу никого не было… она поднялась наверх. Какое зрелище представилось очам доброй Жертрудес!
Малютка двух лет, еще голышом, самостоятельно выбравшись из колыбельки, беззаботно играл с любимым котом, который, словно чуя, что о дитяти некому позаботиться, резвился и скакал что было мочи, как будто старался предотвратить плач.
Жертрудес взяла крошку на руки, второпях набросила на него кой-какую одежду, оказавшуюся под рукой, и сказала своим:
— Кто-нибудь пусть останется сторожить этот дом, остальные пусть пойдут за моим отцом. Ох, Аниньяс, Аниньяс! — И она не смогла больше сдержать слезы.
— Но что случилось, сеньора?
— Что случилось? Что могло случиться? Вы что, не знаете Перо Пса?
— А, Перо Пес, Перо Пес… И верно, он, треклятый, все крутился здесь последние дни… Видно, епископ, зверь этот, приказал ему выкрасть Аниньяс, кто не верит, пускай сам поглядит. Так оно и было. Так и было, так и было, нечего тут глядеть, не о чем толковать!
— Какой позор для нашей улицы!
— Для нашего города!
— Для всего нашего края!
— Это им даром не пройдет!
— Не пройдет, не пройдет!
— Смерть им, псам, особливо же псам по кличке Перо! Смерть каноникам, епископам, сборщикам податей и наушникам и всей этой вельзевуловой шайке!
— За меньшее поплатились они десять лет назад, когда мы ворвались в Епископский дворец и прикончили двух его слуг-злодеев.
— Сюда, люди короля, сюда, люди короля, похищена жена Афонсо де Кампаньана, добрая Аниньяс, честная Аниньяс!
Кто-то из подмастерьев сбегал в мастерскую, отыскал там поковку позвонче и давай бить в нее молотом; сей набат — да еще вкупе с восклицаниями и проклятиями ремесленников — оказался столь громозвучным и быстродействующим, что вскоре под аркою преславной святой Анны собралась толпа; то была истинная émeute[11] — вспышка простонародного бунта, и притом самая неистовая со времени войн принца дона Педро против собственного отца{49} либо со времен последнего мятежа, когда простолюдины дорого поплатились за попытку собственными силами учинить правосудие над епископом, повелителем, властным отлучить их от церкви.
Жертрудес вернулась домой с беспомощным младенцем подруги на руках. И, показывая его из окна народу, она раздувала благородное пламя, которое — под воздействием негодования, вызванного актами произвола, — неизменно вспыхивает в наименее развращенных классах общества… их именуют низшими, эти классы, и они действительно таковы, если высшие — те, кто достигли «высот» подлости и холодного эгоизма, ибо в их мире властвует лишь корысть…
Толпа становилась все многолюднее, необычная история переходила из уст в уста, и возмущение росло при воспоминании о бессчетных низостях и гнусностях, которые совершались одними и претерпевались другими все последнее время… Послышались жалобы на бремя налогов и на бремя оскорблений, тоже налагаемое на всех, хоть и не поровну, — словом, все речи, что неизменно раздаются в недолгую пору народных волнений, ибо тем, кто постоянно сносит гнет, голос инстинкта говорит, что нужно воспользоваться моментом возмездия и кары, ибо утеснение длится века, а свобода — мгновения.
Большая часть жестокостей и несправедливостей, совершенных народом, — а они все равно остаются жестокостями и несправедливостями, — объяснимы в свете этой теории о грозном инстинкте народа, не обманывающем его, но порою помрачающем ему рассудок.
Глава X. Законные представители
В разгар возбуждения и гомона пожаловал к себе домой на славную улицу Святой Анны мастер Мартин Родригес в сопровождении своего коллеги и alter ego,[12] второго общинного судьи. Оба они год назад, в день святого Иоанна, были назначены на эти должности епископом из числа восьми кандидатов, избранных горожанами.
Добрые и рассудительные вершители правосудия решились наконец пойти поглядеть, что происходит, — и приглядеть за тем, как оно происходит.
— Долгие лета нашему судье! — загремела толпа, таков еще один ее инстинкт — толпе всегда нужен кто-то, кого чествовать и славить… хотя потом его могут побить каменьями.
Городские судьи с достоинством прошествовали между двумя рядами людей, которые теснились вдоль узенькой улочки, освобождая им путь, и вошли в дом Мартина Родригеса, дабы рассмотреть и тщательно обдумать дело.
— Слава богу, что пришли вы, сеньор отец! Стыд какой — народ собрался и кричит, требуя правосудия, а судьи нет как нет!
— Мне приятно слушать вас, дочь моя: вы красноречивы и разумны. Но будьте осмотрительней, Жертрудес: вы ведь моя дочь, а не дочь какого-то простолюдина! Дочь члена Совета, гражданина, коему сограждане вверили охрану своих прав и привилегий и попечение об оных, не должна вести неосторожные речи. Народ кричит?.. Пусть себе кричит.
— Пусть себе кричит?.. Отец!
— Я хочу сказать: народ не может кричать и не должен кричать; его крикуны — это мы.
Сия конституционная теория, считавшаяся в четырнадцатом веке чрезвычайно консервативной, в наши дни расценивалась бы как теория, в высшей степени демагогическая и крамольная, если принять во внимание колоссальные успехи просвещения, великие достижения нашей цивилизации и недавно обретенные нами привычки свободы…
— Но, сеньор отец, если их обижают, если всех нас обижают, мы, стало быть, должны подождать с жалобами… до каких же пор?
— До тех пор, покуда мы, члены Совета, пользуясь властью, каковая была нам доверена, и правами, каковые были нам предоставлены в тот час, когда все сообща избрали немногих, восчувствуем горю их, восстраждем за них… и поразмыслим, призвав всю свою мудрость и без спешки, над тем, как следует составить жалобу.
— О сеньор отец, а если вот этот невинный младенец окажется при смерти, лишась материнской заботы, кто придет ему на помощь при этакой осторожности и неспешности?
И с этими словами пылкая Жертрудес показала отцу младенца, сидевшего у нее на руках и не сводившего с нее глаз, словно он взывал к ней с мольбой как к единственной своей защитнице и заступнице.
— Чей это сын, Жертрудес? Сущий херувим! Поглядите-ка на него, кум мой Жил Эанес! Кто родители этого миловидного мальчугана, Жертрудес?
— Ах он, херувим, прелесть моя! — воскликнул тут еще один голос, хорошо известный в доме, но еще незнакомый любезному читателю. Принадлежал он не кому иному, как самой тетушке Бриоланже Гомес, доброй женщине, которая взяла на себя попечение о доме мастера Мартина, когда тот овдовел, и заодно попечение — не слишком строгое — о нашей Жертрудес; сейчас дона Бриоланжа как раз вернулась из благочестивого своего странствия.
— Ах он, херувим, прелесть моя! — повторила она. — Так вы его не знаете, мастер Мартин Родригес? Вот так-так! Вы еще спрашиваете, чей он? Чей же может он быть, ангелок небесный, серафим ненаглядный, ему бы с младенцем Иисусом резвиться! Чей же может он быть, человече, да ведь он же — сынок нашей святой, она и телом и душой святая, достойна своей крестной матери, наипервейшей из угодниц, превыше нее одна только Дева Пресвятая, владычица наша… И еще не уступит ей блаженная госпожа наша святая Елисавета, матерь Крестителя, к ней сама Богоматерь в гости пришла, обе-то в ожидании были, благословенны их чрева… и Предтеча стал на колени в утробе своей благословенной матери{50} и молвил, так и в Евангелье сказано: «Поклоняюсь тебе и почитаю тебя, ибо еси Слово: „Verbum саго fato es…“»[13]