Антанас Шкема - Белый саван
Остается посмеяться. Громко. Вслух. Реальность существует. Болят макушка, живот, ноги, левая рука. Почему-то реальность любит бить меня прямо по макушке: пресс-папье, кулаком. А я даю сдачи. Человек палеолита все еще жив у меня в крови, благодаря чему я всякий раз выпрямляюсь. И я рисую собственных бизонов, чтобы затем мог убить их. Я религиозен. Магические наскальные рисунки и удар дубиной. Поэтические строфы на бумаге и удар камнем. Я был счастлив, разделавшись с русским. Угробил его по всем правилам. По всем законам гармонической схватки. Мои руки излучали платонические идеи, Бергсоново elan vital[40]. Я был тем самым сверхчеловеком Ницше. Очевидно, многословный Гегель заметил бы по этому поводу: план мира абсолютно рационален. Экзистенциалисты, наверное, сошлись бы в одном — я полностью выразил себя, а фаталисты объявили бы — я точно исполнил предопределение судьбы. А этот русский пускай выбирает для себя любую философскую систему. Чтобы объяснить собственное поражение. Я же победитель. И мне бы очень хотелось станцевать танец победителя где-нибудь в пустыне, у костра, размахивая дубиной. Ритуальный танец во славу своего Божества, частица которого на мгновение вселилась в меня.
На мгновение? А может, я насилую себя и мне ближе средневековье, именно средневековый дьявол наседает на меня? Он виснет на мне и время от времени сдавливает мое горло. Впрочем, какая разница? Отель, Неман, Калифорния, на том или на другом полюсе. Удушить тебя пытаются на всех континентах. И тут сразу включается анализ. Надоедливый. Я, я, я, я — остальные не важны. Я — центр вселенной. Бог, который боится; Бог, который хотел бы, чтобы существовал еще старший Бог; Бог, желающий стать рабом и оставаться при этом Богом. Психиатр вырвет чистый листок и запишет название болезни. Святой Петр вытащит карточку с тремя обозначениями: небо, чистилище, ад. Какое из этих мест он отметит красным карандашом? А может, ему заблагорассудится записать в моей карточке: и да пребудешь ты со своей душой? Может, посоветует молиться? Но я молюсь, молюсь.
Я очень люблю службу в храме во время майских престольных праздников. Запах ладана в городском деревянном костеле. Грубоватые изваяния святых. Мелодичный звон колокольцев. Красно-белое одеяние мальчиков-служек. Толстые восковые свечи. Они напоминали мне о душах умерших прихожан.
Потрескивало пламя, и казалось, сама вечность совершает медитацию. Ксендз склонялся перед алтарем, и крест у него на спине при этом изгибался. Я разглядывал накрахмаленные покрывала воздуха. Слушал антифон.
Открывались рты, и под сводами разносилось пение, умилявшее нестройностью голосов. Диссонансом звучало стариковское карканье, но оно как бы отфильтровывалось. Там, под куполом, плыла чистая мелодия. Я стоял на коленях, запрокинув вверх голову. Мой Господь Бог невидимыми руками ухватил ангельские крылья и выдувал из себя Святой Дух. Он был двуликим. Словно Янус. Левая часть лица — Иегова, правая — Иисус Христос. Так я представлял себе Святую Троицу.
Совсем как старый еврей, я втягивал носом запах ладана. Это был ливанский кедр, передо мной открывали сундук Пандоры. Это был Иов, лежащий в пустыне, лицом к пескам. Это было колыхание волн в Красном море. Это была рука Христа, благословляющая прокаженных. Это Он ступал по воде, это Его следы отпечатались на дороге, ведущей на Голгофу. Это был плач двух женщин. Марии и Магдалины. Они оплакивали своего любимого.
Антифон. Тебя мы призываем! Тебя, Тебя, Тебя!
Ах, бедный Достоевский, соединявший рыдающих влюбленных и искавший выход в бесполом Алеше.
Осколки не склеить. Они отскакивают друг от друга, как камни от тела женщины, уличенной в прелюбодеянии в древнем Иерусалиме. Зато камни наносят удары в грудь, в живот, ломают кости.
Не по всем дорогам ходит Христос с воздетой рукой, не всех успевает Он предупредить. Пути сказки и людской тоски-кручины тоже расходятся.
В маленьких лавчонках тщательно сортируют апельсины: крупные отдельно, мелкие отдельно. В банках — счета. В статистических бюро — еженедельные цифры будущих катастроф. В военных штабах — ежегодный урожай новобранцев.
О, мой Христос, я склоняюсь перед Тобой, потому что Ты тосковал по сказке. А ты, Платон, мне немножко смешон, ибо аккуратно складывал свои идеи подобно тому, как на образцовой лесопилке складываются обструганные доски. И ты проглядел, прозевал мощные торнадо, которые к чертовой матери смели все твои дощечки. Конечно, тебе дозволено начать все сначала. Но перед этим перечитай-ка друга и поклонника твоих идей, Бальзака. Поколения приходят и уходят. Одни сменяют других. Страдание, безумие, невостребованность остаются.
Одинокий человек погружен в раздумья в своем лифте. Ухватившись за рычаг, он предается медитации. Я боюсь покоя. Покой обволакивает меня. Уж лучше страх. В аду позволено мечтать о потерянном рае. Да, нужны огромные котлы; рожи чертей и кипящая смола; крики и зубовный скрежет; волосы встают дыбом, когда листаешь старые молитвенники, псалтыри. И тогда уже нужна. сказка про рай; а рай потому и превратился в рай, что никогда не был потерян.
Осколки касаются друг друга. Но я не могу их соединить и, словно ребенок, раскладывающий картонные вырезки-картинки — дорога, речка, горы, косуля — снова и снова делаю эту попытку. Ребенок щелкает языком, пейзаж готов.
Неприятно стоять у стены и смотреть на руки мучеников, их ладони пусты, в них не зажат камень. Это хороший покой. Нехороши лишь черные свечи в серебряных подсвечниках. Нехороша и эта женщина, у нее неодинаково нарумянены щеки, и она даже не смахнула пудры со своего носа с горбинкой. Нехорош красный половичок у меня под ногами. И вообще, у меня нехорошее предчувствие. Мне не нужен покой. Мне нужны муки.
Эляна входит в лифт, в руке у нее семирожковый подсвечник, пламя каждой свечи так и рвется прочь. Эляна — иерусалимский еврей у стены Плача. Эляна — русалка, пришивающая свой оторвавшийся хвост. Эляна — согбенная кариатида, над ее головой покачивается костел св. Оны-Анны. Эляна — бейсбольный мячик, затерявшийся в траве. Эляна — маленькая девочка, я так любил ее целовать в детстве.
Что испытывал святой Антанас, когда ему перестали мерещиться черти и женщины? Что испытывали тысячи несчастных, когда их согнали в газовые камеры и сопливый еврейчонок вопил у ног матери, а мать кусала себе пальцы? Что чувствовали те люди, которые обратились в камни от холода на лесоповале там, далеко на севере?
Gnothi seautonI thank God, that I was bornGreek and not barbarian Mantike mantikeNoumenon noumenon noumenon EpiphenomenonNaturalism poetically expressed…
Associations of mathematicians? Chemists astronomers,business corporations, labororganizations, churches are trans —national because…Becouse I love you Ilinaa Mantike mantike NikeNo No No Noumenon Gnothi seauton[41]
Звучит совсем как авангардное стихотворение, не так ли?
7
Антанасу Гаршве надо было свернуть на вторую Северную улицу. Он стоял на перекрестке. Тут как раз находилась аптека, и старичок-провизор старательно вытирал бутылочки, осторожно расхаживая между полками. На другой стороне улицы толстая расплывшаяся еврейка дремала возле ящиков с овощами и фруктами, похрапывая и упираясь руками прямо в золотистые апельсины.
Гаршва выжидал. Ему был виден угол дома, где жила Эляна. Точное расположение ее квартиры он не знал. Перейти улицу не решался, чтобы не очутиться под контролем, его могли увидеть из окон дома. Провизор несколько раз бросил понурый взгляд на Гаршву, прошлепал к кассе, запер ее и положил ключ в карман. Затем занял позицию у двери, ведущей во двор. Его аптеку уже ограбил как-то днем весьма похожий субъект с довольно симпатичной физиономией.
И вдруг неожиданно из дома вышла Эляна. На ней была широкая клетчатая юбка, белая блузка. Она огляделась, как будто не знала, где находится. Гаршва быстрым шагом направился к ней. Старичок-провизор коварно ухмыльнулся и опять вернулся к своим бутылочкам. От громкой поступи Гаршвы проснулась еврейка и принялась зевать во весь рот.
Они стояли лицом к лицу.
— Здравствуйте, — сказал Гаршва.
— Здравствуйте.
— Куда направляетесь?
— В магазин.
— Здесь неподалеку есть парк. В нем, правда, застрелили раввина. Если у вас есть свободная минутка, мы могли бы прогуляться. Увы, раввина убили вечером. Днем в парке спокойно. Раввина застрелил восемнадцатилетний парень, ему хотелось попасть в движущуюся мишень. Раввин, очевидно, мысленно беседовал с Иеговой. В парке стоят скамейки, а на другой стороне East River — небоскребы. Думаю, час или полтора можно побродить, сейчас одиннадцать.