Между нами. На преодоление - De Ojos Verdes
— Ты ненормальный… ненормальный, — шепчу лихорадочно, сама мелко-мелко зацеловывая его. — Ненормальный…
— Это у нас общее.
На адреналине льну к нему с каким-то отчаянием, цепляюсь за футболку по бокам. Страшно отпускать. Боюсь, что исчезнет. Ерзаю, никак не находя положения, в котором могу обхватить его всего.
Соленые поцелуи становятся глубже. Прикосновения — нетерпеливее и настойчивее. Одежды — всё меньше, скомканного дыхания — больше. Мы просто смыкаемся и не можем разомкнуться. Это нужнее. Нужнее, чем всё остальное.
— Прости, — шепчу я ему уже после, когда мы отлипаем друг от друга взмокшие и опустошенные, сообразив прикрыть дверь и поменять яркий свет на приглушенное свечение ночника. — Я дурная. Мне сложно, многое нужно перестроить внутри. Я хочу. Я буду стараться.
— Медная, — гладит по вихрям с явным удовольствием. — Я же не идиот, всё понимаю. Но ты большая девочка. Столько месяцев мы вдвоем здесь. Куда деть внешний мир? Социальную жизнь? Семьи, друзей, родственников? Мне нужны полноценные отношения с тобой. Я не пацан, которому потрахался — и хватит.
Прижимаюсь к горячей коже, без слов соглашаясь. Трусиха во мне вопит. Я боюсь пуще прежнего. Но… кажется, новый страх — вот так нелепо потерять его — сильнее всех старых страхов вместе взятых.
Утром мы снова занимаемся любовью. Эмоции тягучей патокой наполняют каждую клеточку, оттесняя все плохое. Когда Мир смотрит на меня так, словно я — настоящее сокровище, умираю от восторга.
Завтрак у нас случается ближе к обеду. Трапезничаем неспешно, а потом я провожаю Ольховского, которому нужно уезжать по делам. Мирон подхватывает футболку, решив не надевать её, всё равно два шага до соседней квартиры. Ему быстро в душ, переодеться и уходить.
Мы уже успели попрощаться, но, когда щелкает замок, и он открывает дверь, я вдруг срываюсь с места и опять жмусь к нему, руками обхватывая мужской торс и вставая на цыпочки за очередным «последним» поцелуем. Честное слово. Самым последним. И ещё. И ещё.
Смеемся, ничего вокруг не замечая. Даже шум лифта где-то позади не смущает. Не трогает, что кто-то видит эту сцену. Мы тут счастьем заняты.
С несползающей шальной улыбкой запираюсь и шагаю к кухонной зоне, чтобы прибраться. Но внезапная трель звонка заставляет пулей вернуться в прихожую. Хохочу, зная, что и Мирон сейчас улыбается, предугадывая мою реакцию на эту выходку. На радостях распахиваю полотно максимально быстро.
И каменею.
Встречаясь глазами с мамой…
Благодарю за награды Евгению!
35. Победоносный джеб
Прямо сейчас претворяется в жизнь темнейший мой страх.
Она проходится по мне всевидящим око — то есть, цепким, до костей простреливающим взглядом. Лучше любого рентгена. Так, наверное, только матери и умеют смотреть на своих детей в любом возрасте, чтобы сразу становилось не по себе и в голове панически вертелась одна лишь мысль: что, что я сделал не то? Привет от травмированного в детстве сознания.
Проблема в том, что я и так знаю… что сделала.
Скованными деревянными движениями отхожу назад и накидываю халат, висящий на спинке кровати.
Мама идет следом и жалит первым вопросом сразу в яблочко:
— Со всеми соседями так хорошо общаешься?
Запахиваю пóлы, прикрывая довольно откровенную ночнушку.
Огнем горю. Полыхаю просто.
Но внешне пытаюсь быть невозмутимой. Оборачиваюсь к ней. Она с прекрасно читаемым неодобрением рассматривает смятую постель. Затем медленно поднимает на меня глаза.
Быть может, я бы смогла объяснить, что в них плещется, если бы в мире существовали такие слова. Разочарование — это бледная тень того, что там отражается.
— Значит, Альберт не солгал. У тебя появился мужчина.
Мама с легкой брезгливостью в прищуре снова инспектирует кровать, будто этот самый мужчина таится где-то под простыней.
— Я же не поверила. А ведь и Стелла мне столько раз говорила, что ты в последнее время вела себя странно... — очень мило, когда твоя мать продолжает усердно общаться с твоей несостоявшейся подругой, и главный предмет их обсуждений — ты.
Она отходит к кухонной зоне и занимает один из стульев, чем вынуждает меня сделать то же самое. Присаживаюсь напротив и каждым миллиметром кожи ощущаю исходящий от нее болезненный холод.
— Что ты натворила, Аделина? Как мы будем от этого отмываться? — разводит руками, дескать, не знаю, как быть. — Столько лет воротила нос от всех, с кем мы пытались тебя свести. От мужчин, у которых были серьезные намерения. Чтобы в таком возрасте вступить в легкомысленную связь с чужаком? Без обязательств? И опозорить нас своим поступком? Разве мы с твоим отцом этого заслуживаем? Я должна на старости лет умирать от стыда за свою дочь, выслушивая сплетни?
Применить все приемы разом — это сильно. Обвинить в непристойности, впутать давно скончавшегося отца, объявить дрожащим голосом о причиненных незаслуженных страданиях... И подать так виртуозно, чтобы я тут же прониклась трагедией и почувствовала себя недостойнешей дочерью на планете.
Молчу и в красках выслушиваю продолжающиеся литься нелицеприятные вещи о собственном срамном поведении. С подобающими спецэффектами — мамиными всхлипываниями, периодически перерастающими в рыдания.
С каждым её словом мои плечи опускаются всё ниже и ниже. На них наслаивается тяжесть выражений, в которых она не церемонится, выбивая десять из десяти.
И как я могла, такая бесстыжая? И как только совести хватило плюнуть на воспитание и нравы? И как не подумала, что пятно осядет на репутации семьи?
Прямо сейчас претворяется в жизнь темнейший мой страх — человек, родной и близкий, спешит казнить меня, потому что я умудрилась отличиться и шагнуть навстречу своему сердечному желанию.
— Господи, если бы я знала, зачем ты так спешишь съехать! Не позволила бы категорически, оставила бы у себя под боком, присматривая! Кто знает, что ещё было за этот год? Я не выдержу, я сойду с ума от унижения, когда на тебя начнут показывать пальцем!
— За то, что влюбилась, мама? Просто влюбилась в мужчину другой нации?
— Ой, замолчи! — хватается за голову