Елена Крюкова - Империя Ч
ОПИЙ
…ты накурилась до отвала. Дай теперь мне!
Кто-то невидимый вынул у нее из губ трубку с опием. Она только хотела сделать затяжку. Ей не дали. Чьи-то скользкие, как водоросли, длинные и осторожные пальцы вытащили у нее изо рта мундштук, отерли ей губы платком. Что ей виделось в дымных виденьях?.. что она русская Царица… что она на троне… ее коронуют…
— Сю Бо… ты знаешь, кто я?.. Я — русская Царица…
— Ну да, да, разумеется. Заткнись, шлюха!
Как тяжело пробужденье. Она лежит на низкой деревянной кушетке, голой, не покрытой ничем, ни верблюжьим одеялом, ни шелковым покрывалом. Из доски под спиной торчит гвоздь, вонзается ей под лопатку. Ей лень встать, подняться, выдернуть гвоздь из-под себя ногтями. Ей лень все. Ей лень жить. Это не жизнь. Живет ли она? Она не может этого сказать сама себе. Другие с ней обращаются, как с живой.
— Дай мне еще… затянуться!..
Китаец остро, жестко глянул на нее, распластанную на кушетке, из-под припухших от бессонницы век.
— Погоди. Я сменю шарик. Ты уже выкурила все. Ты жадная. Башкиров будет ругаться. Ты съешь у него весь опий. Он стоит немало юаней на черном рынке.
Пока Сю Бо заталкивал в трубку дурманный шарик, она открыла глаза и огляделась. Странно. Время снова сместилось. Где она теперь?.. А, да это она просто уснула. Задремала, опьяненная. На щеке у нее лежала потная прядь. Она подняла прядь пальцами, рассмотрела на просвет. Нет, седых волос еще ни одного. Значит, она тут лежит еще молодая. А когда она была старая?.. Или — будет… Господи, как все смешалось у нее в голове. Голова как котел, и в нем варятся рыбы и птицы, люди и звери, лица, выстрелы, ужасы, радости. Над котлом поднимаются пары, дымы, растекаются вокруг ее склоненного лица, над затылком, в туманном сером небе. Она давно не видела синего неба. И чистой синей воды. Вода в Шан-Хае грязная, подлая. Ты помнишь, какое чистое изумрудное море было в Иокогаме?!
Ты помнишь… ты помнишь…
Теперь ей что, остается только вспоминать?!..
Или — проваливаться в бред… в будущее… в то будущее, которого тоже не будет…
— На тебе, царица, еще трубку. Кури. Я сегодня щедрый.
Сю Бо хохотнул противно. Она взяла трубку, закрыв глаза, видящими, зрячими пальцами. Поднесла к губам. Уцепила зубами мундштук, чтоб ни один глоток дыма не вырвался изо рта наружу.
— Ну как?.. блаженно тебе?..
Блаженно… блаженно… блаженный… что это за слово, блаженный, оно и по-китайски звучит красиво, а как будет по-русски… по-русски она тоже уже забыла… Кто называл ее царицей?!.. Забыла… Качается тело, качается разум. Как в лодке. Она тогда тоже качалась в лодке, и кто-то говорил ей, склоняясь над нею: “Царица моя”. И боль разрывала плечо, Адская боль. И втыкалась в плечо игла, и ложился на живое шов, и шептали живые губы в ее горящее под зимним Солнцем лицо: царица, царица. Это была правда?! Она не верит. Она не верит уже ничему. Картины жизни мешаются в ее мозгу, играют калейдоскопом, переливаются игрушками на Рождественской елке, топырят щупальца алой морской звезды. Блаженство… блаженный… царь… имя… одно только имя надо достать со дна памяти, со дна широкого зеленого моря… царь… Василий… Василий великий… Василий радостный… благостный… Василий Блаженный… Василий… Блаженный…
Дай! Еще глоток!.. еще… тогда я вспомню…
Сю Бо перевернул ее на кушетке на бок. Она вся дрожала в ознобе. Он принес пуховую козью шаль, укутал ей шалью ноги. Сердобольный какой, даром что бандит. Синяя щетина покрывала его щеки. Небрит давно, и не собирается. Пойдут сегодня на бандитское дело с господином. Башкиров вертит ими, как кеглями. Для него они не люди. Так, яичная скорлупа, рыбьи жабры. Она приподнялась на локте, потянулась к нему. Сю Бо, сжалься, дай еще глоточек дыма!.. Мне надо обязательно вспомнить… я мучаюсь… я умру, если не вспомню… ты же видишь, как я мучаюсь…
Китаец отнял от губ мундштук, снова всунул в ее губы. Она стала дышать взахлеб, жадно, ненасытно, как в высокогорье, на тибетском плато, где людям не хватает воздуха и они ловят каждую его кроху, жалкий глоток. Сю Бо сел перед ней на корточки.
— Скора кушет сломай, конса ея присла, — прошепелявил он, коверкая ее родной язык. — Плотник нада присли. Баскиров деньга плати. Не сломай ношка, не севели. Тиха лежай.
О, Боже, Исусе. Она пошевелилась, деревяшки скрипнули под ней, подались, едва не развалились. Ну верно, на этой кушетке Башкиров время от времени насиловал своих маленьких китайских дур, которых залавливал на улице и нес к себе под мышкой, как кур или индюшек на ужин. Расшатал мебель вконец. Слабая презрительная улыбка вспыхнула на ее искусанных в бреду губах. Он жесток. Он не дурак. К ней он не полезет просто так. Для чего-то он ее бережет. Для себя?! Чтобы она к нему привыкла?!
Она застонала громко, вынула трубку изо рта. Откинулась назад, на жесткий, выточенный из цельного дерева валик кушетки, и громко, в голос, разрыдалась.
— Хмель выходи, — насмешливо процедил Сю Бо, — мусенье наступай. Сисяс есе захоти дыма.
Она отвернула от китайца лицо. Пусть лепечет несуразицу. Смешенье языков Вавилонских. Воистину зря люди строили ту страшную Башню. Они сами все себе испортили; подгадили себе, кинжал в себя направили. Люди — самоубийцы. Им надо мазать пальцы горчицей, чтоб не тащили свое же дерьмо в рот.
Но блаженный… блаженный… Василий Блаженный… что ж она никак не вспомнит… что же так кружится голова, несется в голове холодная, смертная метель…
Дай!
Руская девка глюпа, мозга обкури, на та света уйди.
И — по-китайски, глухо: ты уже конченая дрянь, ты помешалась на опии. Тебе вместо опия господин купит завтра дырку от бублика. Ты разоришь нас всех.
Она крикнула ему: Василий… Блаженный!.. — и стала проваливаться в раскрывающуюся, подобно женскому чреву, черно-красную дикую бездну, и красные молнии вспыхивали во тьме, и она цеплялась руками, кулаками за эти молнии, пытаясь удержаться, остановить паденье, но не могла, летела все стремительней, все неудержней, распяливая рот в крике ужаса, крича неостановимо, и одежды ее горели во мраке, пока она летела, и вся она была — падающая — в кромешном мраке — горящий огромный куст, неопалимый куст, костер, алый рваный халат вился за плечами, она была красный болид, метеорит, падающая свеча, ее тело пылало свечой во храме, перед Буддой ли, перед Христом, ей было все равно, ведь горела она, горело живое тело ее, душа ее живая.
И бездна расступилась и, как мать блудное дитя, приняла ее обратно, вернула, впустила в черное лоно.
ВТОРОЕ ВИДЕНИЕ ЛЕСИКОИ из черного лона вышли, сияя под Солнцем, красные апельсины и золотые дыни, зеленые тюрбаны и колючие круглые ананасы, наливные медово-желтые яблоки и сахарные голубые головы, шары сладкого шербета и скрученные в жгуты астраханские полосатые халаты, огромные головы осетров и белуг и корзины, доверху полные алой спелой земляникой и турмалиновой малиной, и ягоды лежали в корзинах горками, возвышаясь в синеве над человечьими головами, над маленькими людишками, что сновали на снегу далеко внизу, — вышли мощные цветные купола огромного блаженного Храма, и он возвышался над заснеженной площадью, сверкая мощным непобедимым торжеством, бросая на все четыре стороны света от куполов, от краснокирпичных стен, от окон, слюдяно горящих за древними узорными чугунными решетками, яркие, подобно солнечным, лучи, копья и золотые стрелы, — и люди, снизу взглядывая на Храм, закрывались рукой от бьющих в лицо лучей, закрывали глаза ладонями, жмурились, щурились, радостно восклицали: “Инда больно глазам, купола как горят!..” Люди вокруг говорили по-русски, и это был снежный Вавилон. Ее зимний, родной Вавилон, и неужели она вернулась?!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});