Елена Крюкова - Изгнание из рая
— Я убью тебя!
Он заревел как зверь-подранок.
— Это я убью тебя. — Ее глаза бешено горели в прорезях маски. — Хоть я и пришла сюда без оружья. Мне не надо оружья, чтобы убить тебя.
Она выбежала из-за стола, наступила на стеклянные осколки на полу. Хрустальные обломки хрустнули под сапогом. Она сделала шаг к нему. Подняла руку к лицу. Вцепилась в красный бархат, сорвала маску. И он увидел ее лицо без маски — таким, как когда-то давно, на Арбате.
И он понял: вот она, Ева. Это ее лицо написал на картине Тенирс. Это она, рыжая, золотая, плачущая, бежала от карающего Ангела, ибо согрешила в Раю, и убоялась возмездия, и прижималась к Адаму, и плакала. Это она, Ева. Грешная Ева, ставшая властной и сильной Лилит.
Она глядела на него пристально. Его обняла дрожь. Он почувствовал: еще немного, и он выронит из руки револьвер.
— Инга!.. — задыхаясь, крикнул он.
— Брось пушку, — холодно сказала она, продолжая глядеть ему в глаза. — Брось игрушку. Ты не убьешь меня. Ты слаб. Ты мертв, Адам. Ангел уже ударил тебя в спину огненным мечом.
Он понял: сейчас рука ослабеет вконец, пальцы разожмутся, кольт грохнется на пол, и она схватит его. Страшным усильем воли, так и не сумев отвести взгляда от ее открытого навстречу ему лица, от ее ярко горящих глаз, он поднял револьвер и выпустил в нее, ей в грудь, которую он так безумно, пылко целовал когда-то, все оставшиеся в барабане пули — одну за другой, оскалясь, прищурясь.
И она протянула вперед руки, улыбнулась и упала. Лицом вниз. На ее спине, на черном платье, расплывались алые, багровые, карминные разводы. Краплак красный, сурик, охра красная, кадмий красный и оранжевый. Тенирс тоже любил теплые цвета.
* * *В широкие окна особняка в Гранатном переулке сочилось тусклое молоко рассвета. На полу лежали двое: женщина, вся в крови, и мохнатый волк — потрепанная меховая игрушка. Волк выпал из рукава норковой шубки, небрежно валявшейся на диване.
Митя поднял осоловевшую тяжелую голову. Он сидел среди осколков сервизного хрусталя на полу. Он всю ночь до рассвета так и просидел на полу, согнув ноги, опершись подбородком на острые колени. Кровь Инги растеклась по паркету. Как жаль, что он уже никогда не напишет портрет самой красивой девушки Вавилона, города крепкого.
Надо бы положить труп в мешок, оттащить в багажник. Увезти подальше. Бестолковое дело. Все равно найдут.
Когда-то должен быть конец его игре. Когда-то должна игра оборваться, должно перестать везти. Кому везет в игре — тому не везет в любви, старая истина.
Перевернутый ларец валялся на полу, рядом с убитой. Драгоценности тускло и грязно мерцали. Митя, кряхтя, поднялся с полу. Стекла врезались ему в ладонь. Он поглядел на окровавленную ладонь, сжал руку в кулак. Нагнулся над ларцом. Собирал драгоценности с паркета деревянными руками, клал в ларец, не глядя.
Потом пошел в кухню, принес ведро с водой, тряпку. Стал замывать пол. Отжимал красную, набрякшую кровью тряпку в ведро, видел, как серая вода становится розовой, красной. Убитая женщина так и лежала ничком на полу. Ее красные в утреннем свете волосы были причесаны на прямой пробор. Сзади на платье, на спине, горели две красных дыры.
Митя домыл пол, крепко отжал тряпку, насухо вытер руки о камчатную скатерть, свешивавшуюся с перевернутого стола. Огляделся. Адам и Ева на картине все бежали, никак не могли убежать из сияющего Рая. Прощай, брат Тенирс. Неплохо мы с тобой повеселились в этом мире. Оттяг был что надо. Митя послал Адаму воздушный поцелуй. Шагнул к шкафу. Вытащил из-за стекла десть бумаги, ручку. Снова сел на пол. Положил бумагу на колени. Его руки дрожали. Он стал писать. Буквы дергались под его рукой.
“Я УБИЛ ДЬЯВОЛА, КОТЯ. ЭТО ЖЕНЩИНА. ЭТО ОЧЕНЬ КРАСИВАЯ ЖЕНЩИНА. ВСЕ, КОТЯ. НА ЗЕМЛЕ БОЛЬШЕ ДЬЯВОЛА НЕТ. Я УБИЛ ЕГО НАВСЕГДА”.
* * *Широкий ветер гулял в полях за Волгой, и снега стали подаваться, и в воздухе пахло теплым, прелым, тревожным запахом весны — скорой и дружной. Ручьи звенели громогласно, срываясь с обрывов, с откосов вниз, и лед уже стал топорщиться сколами, взрываться торосами, и уже по стрежню плыли первые льдины, как большие белые рыбы. Синее небо ярко и ясно отражалось в густо-синей воде, и отец Ермолай велел начистить кресты на луковицах мелом — чтобы золотом засияли к Пасхе. Однорукий отец Корнилий, отслужив службу, все стоял на обрыве, все глядел вдаль, в безбрежную заволжскую ширь, изредка крестясь, широко, медленно, и обветренные губы его шевелились, будто бы он молился за кого-то или поминал кого-то. Монахи не тревожили его. Это был его час. Час его одиночества и его простора.
Никто из монахов не знал, что с ним приключилось в женском Желтоводском Макарьевском монастыре, куда он ездил на Благовещенье с отцом Ермолаем — совершать Благовещенскую Божественную Литургию. К святому Причастию, среди прочих, подошла странная, не поднимавшая глаз монашка. Молоденькая, возможно, еще послушница. Черный платок глухо обнимал ее бледные щеки. Веки были опущены. Отец Корнилий видел только густые ресницы, от них на скулы падала тень. Когда она подошла к нему и он окунул витую ложку в потир с Кровью Христовой, она, вместо того чтобы поднять голову и вкусить Святых Даров, наклонила ее еще ниже. Отец Корнилий всунул ложку с Причастием в рот монашке, она смиренно поцеловала его единственную руку, край позолоченной чаши. Дьякон, стоявший с красной, как кровь, тряпкой в руках, протянул тряпку и утер ей рот. Отец Корнилий услыхал сзади, за спиной, перешептыванья насельниц: это та, та самая, которую всю израненную привезли. Израненную?.. Откуда?.. С войны?.. Он пристальней посмотрел на нее, и она, еще низко кланяясь, еще не отойдя, сгорбясь, от потира, поправляя исхудалой рукой черный плат на щеке, внезапно вскинула на него ярко-зеленые сверкающие глаза.
Январь 2000 года. Москва.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});