Эрве Гибер - СПИД
24
В последнее время Жюль, подобно доктору Шанди, был обеспокоен не столько моим физическим, сколько душевным состоянием, и, раз уж здесь, в Риме, я обрек себя на одиночество, дал мне совет: «Займись-ка живописью». Я уже подумывал об этом с тех пор, как в торгующем книгами по искусству магазине на виа ди Рипетта — это напротив школы, я иногда прохожу мимо, не задерживаясь, лишь рассеянно следя за царящей здесь оживленной суетой; притягивают меня, скорее, чары молодости, нежели она сама, ибо мне нравится лавировать в этой толпе, а то и, свернув чуть в сторону с намеченного пути, отдаваться во власть стихий юных, не ища ни с кем из них контакта, теперь я испытываю к ним лишь платоническое влечение, бессильную страсть, словно призрак, уже не способный к желанию, — итак, стоя у прилавка и перелистывая альбомы по искусству, в каталоге выставки итальянской живописи XIX века, что проходила в миланском Палаццо Реале и закрылась совсем недавно, я наткнулся вдруг на репродукцию картины некоего Антонио Манчини. Изображала она облаченного в траур юношу; его черные кудри были взъерошены, это слегка нарушало строгую гармонию одежды — черный камзол с кружевными манжетами, черные чулки, черные туфли с пряжками и черные перчатки; перчатка на руке, в отчаянии прижатой к сердцу, разорвалась, запрокинутая назад голова касалась желтой, в прожилках, стены дома, обрывавшей перспективу, отделанный под мрамор фриз хранил страшные следы пожара, другой рукой юноша опирался на каменную кладку, как бы отталкивая ее силой страдания или надеясь вдавить свою боль в камень. Картина называлась «После дуэли»; на заднем плане, в правом нижнем углу, белела мужская рубашка в пятнах уже запекшейся крови, ткань хранила отпечаток руки, сорвавшей ее с тела; рубашка болталась на едва выглядывавшем наружу кончике шпаги, словно саван или сорванная кожа. Понять, каков сюжет картины, было невозможно, казалось, художник намеренно — мне всегда это нравилось — окружает ее завесой тайны. Кто же герой — убийца невинного человека, которого нам не дано увидеть? очевидец? брат? любовник? сын? Удивительное полотно вдохновило меня на поиски недостающих сведений в библиотеках, в книжных магазинах, в букинистических лавках. Я узнал, что Манчини написал картину в двадцатилетнем возрасте. Позировал ему некий Луиджиелло, сын неаполитанской привратницы; художник часто изображал его в серебристом трико паяца, на украшенной павлиньими перьями венецианской гондоле, рядом с Пульчинеллой, лукавым мечтателем, воришкой, музыкантом, канатным плясуном; Манчини обожал Луиджиелло и взял его в Париж на свою первую большую выставку, но вскоре по требованию родни отослал юношу назад в Неаполь, после чего благодаря стараниям все тех же родственников, действовавших из благих побуждений, угодил в психиатрическую лечебницу, откуда вышел уже полностью раздавленным — в дальнейшем Манчини не писал ничего, кроме стандартных портретов богатых буржуа. Внезапное увлечение чуть не подвигло меня на занятия живописью, то есть на беспомощные попытки передать таким образом свое восхищение; я полагал, будто посредством бесконечного копирования — по памяти, по репродукции или оригиналу — пресловутой картины Манчини «Doro il duello», находившейся в вечно закрытой на ремонт Галерее современного искусства в Турине, — при помощи живописи и одновременно своей неспособности писать — определю точки соприкосновения с картиной, а также отделяющее меня от нее расстояние и благодаря неустанному исследованию ее целиком постигну ее тайну. Разумеется, я сделал нечто противоположное, моя мечта о живописи обернулась несравненно более скромным занятием: по совету единственного знакомого мне художника я стал рисовать, поначалу выбирая самые простые предметы, — например, бутылки чернил, — а затем, прежде чем взяться за изображение человеческих лиц, — кто знает, может быть, совсем скоро мне предстоит нарисовать и свое собственное перед смертью, — я начал делать наброски ритуальных восковых головок детей, которые привез из Лиссабона.
25
Манчини завещал похоронить его, положив в гроб кисть и «Руководство» Эпиктета; в желтом томике издательства «Гарнье — Фламмарион» оно напечатано после сочинения Марка Аврелия «Наедине с собой»; за несколько месяцев до смерти Мюзиль достал с полки томик в глянцевой обложке — это была одна из любимых его книг — и дал мне, рекомендуя прочесть для самоуспокоения, — в то время я был совершенно издерган, потерял сон и даже вынужден был, по совету моей знакомой Коко, решиться на сеансы иглоукалывания в больнице «Фальгьер»; врач с китайской фамилией уложил меня в одних плавках под продуваемый насквозь навес и воткнул мне в макушку, локти, колени, в пах и пальцы ног длинные иголки, они покачивались в ритме моего пульса, и скоро на коже появились подтеки крови, которые врач даже не вытирал; этому-то человеку с обведенными траурной каймой ногтями я два-три раза в неделю вверял свое тело, хотя и отказался от дополнительных внутривенных инъекций кальция, — пока в один прекрасный день меня не передернуло от отвращения: я увидел, как он опускает грязные иголки в банку с мутным спиртом. Марк Аврелий, как объяснил мне Мюзиль, давая мне книгу, начал работу над своим сочинением с похвального слова предкам, членам семьи, наставникам — воздал хвалу каждому в отдельности, и в первую очередь усопшим, за все, чему они его научили, за благо, которым одарили на всю жизнь. Самому Мюзилю суждено было умереть через несколько месяцев; он сказал мне тогда, что в ближайшее время собирается составить в таком же духе похвальное слово мне — а ведь я, конечно же, ничему не мог его научить.
26
Я был в Мексике, когда Марина начала репетировать в театре; едва я вернулся, слухи о ее неудаче дошли и до меня. Она наделала массу ошибок: подгоняла весь спектакль к роли, которую выбрала из упрямства, по всей Европе разыскивала подходящего режиссера, знаменитые постановщики отказывались от абсурдной затеи, прославленные актеры тоже, — а ведь замыслом был предусмотрен именно дуэт звезд. Неприятности не заставили себя ждать: Марине, видимо, пришлось выгнать никуда не годного режиссера, он к тому же запил; бездарь-партнер, второразрядный актеришка, все больше хорохорился — заметил, что из-за неурядиц она хуже играет, и до сладострастия наслаждался тем, что может унижать звезду, кичившуюся талантом, на самом же деле никакого таланта, все это скоро заметят, у нее нет в сравнении с его актерским гением, взращенным на театральных подмостках, а не где-нибудь на страницах женских журналов. Премьера и вовсе смахивала на крестную муку. Марине не удавалось войти в роль, ее сбивали с толку технические трюки партнера — тот двигался по сцене, как ему заблагорассудится; к тому же, якобы стремясь правдоподобнее изобразить ненависть героя к героине, он просто измывался над Мариной, чуть не дошел до рукоприкладства, а в конце и вовсе поднял ее на руки и бросил на пол. Марина потеряла надежду мало-мальски прилично доиграть спектакль, рисунок роли погубили замена постановщика, коварство партнера, да еще и вечные комплексы Марины: она уже была близка к помешательству. Марина обратилась к одному романисту, который ждал тогда обещанной ему Гонкуровской премии, — как это всегда бывает, и сейчас, шесть лет спустя, он все еще ждет ее, видимо, полагая, что все написанное им достойно этой награды, хотя с тех пор способен на один-единственный подвиг — за три месяца до присуждения премий огласить название якобы написанной им книги, а ее и в помине нет; издатель уже начинает рекламировать новый опус, разворачивает кампанию в прессе и узнает — правда, слишком поздно, — что кроме названия автор ничего не сподобился сочинить, — и вот этого отчаявшегося пройдоху Марина попросила собрать для нее материалы по проблеме женской истерии, для работы над ролью. Марина, бедная, беззащитная звезда, оказалась одна в целом мире, одна против ополчившихся на нее злодеев, — после огромного успеха в кино ей мстили, мстили за сотворенный ими самими мираж. Отец ее сына, Ришар, снимал какой-то фильм в пустыне и каждый день присылал ей по длинному письму; он рассказывал, как созерцает звезды в чистом небе пустыни, как бессонными ночами читает Гастона Башляра. Сумка Марины была набита его смятыми письмами, она их без конца перечитывала.
Директриса театра, где ставился спектакль, перед премьерой подарила ей бриллиант. Но эта деловая женщина и думать не думала о том, что роль Марину измучила, что она была на грани нервного срыва, директрису волновало одно: появится ли в первом ряду партера принцесса Монакская, прославленный артист балета или знаменитый модельер — все они были приглашены на публичное издевательство. Зрители громко аплодировали, но про себя посмеивались. Назавтра они принялись бойко распространять слухи, совпадавшие с несправедливым приговором критиков: Марина-де была похожа на бешеную обезьяну, вопила, металась по сцене, будто по клетке. Лавры достались толстому хряку, ее партнеру, он на самом деле — я видел спектакль по возвращении из Мексики — подло использовал промахи в игре звезды и за кулисами даже не разговаривал с нею. Директриса-садистка упивалась критическими статьями и развешивала их в коридорах театра, радуясь, что места забронированы на все спектакли; она дежурила у двери в Маринину уборную, не допуская к ней друзей и позволяя туда врываться лишь самым назойливым поклонникам, чтобы усилить у Марины ощущение одиночества и тем самым подтолкнуть ее к срыву, последнее непременно послужило бы прекрасной рекламой. Я не побоялся стычки с директрисой и после спектакля пригласил Марину на ужин. Не заговаривая ни о пьесе, ни о трактовке роли — тут даже при хорошем к ней отношении комментариев не требовалось, — я посоветовал любым способом прекратить изнурявшие ее выступления. Она сама думала об этом, но как выкрутиться, как избежать выплат по страховым полисам на сотни миллионов, вложенных в постановку? Марина заявила, что готова вырезать аппендицит, лишь бы избежать катастрофы. На следующий день она проконсультировалась с доктором Лериссоном, и тот ответил: в операции нет необходимости, можно придумать другой выход, например, обнаружить по анализам инфекционное заболевание. Еще через день Марину срочно отправили в больницу в Нейи, спектакли были отменены, одни органы печати были обеспокоены состоянием здоровья Марины, а другие, по наущению директрисы театра, заинтересовались причинами ее внезапного исчезновения; хищные фотографы газеты, публиковавшей скандальные сообщения, прорвались в ее палату — вспыхнули блицы, Марина с криком забилась под одеяло, — после этого вторжения пришлось поставить у ее дверей охрану. Я пришел навестить больную, принес отрывки своего сценария для фильма, в котором Марина хотела сниматься; она жадно проглатывала одну страницу за другой и складывала их на ночном столике, мы смеялись; в тот день, помню, запястья у нее были забинтованы, и я сказал, что хотел бы написать с нее вариант портрета святой Терезы Марии Эмерих кисти Габриэля фон Макса — светящейся насквозь, воздушной, в прозрачном покрывале, скрывающем стигматы на лбу и венцом ложащемся вокруг чела; и руки у Марины были забинтованы точно так же, как у святой. Я спросил ее, не симуляция ли это на потребу прессе. Нет, отвечала она, ей делали переливание крови.