Евдокия Ростопчина - Счастливая женщина
Спросите у женщин, что думают они о красоте мужчин? Нравятся ли им так называемые молодцы и красавцы? — и по ответу их судите об этих женщинах!
Жалко тех из них, которым могут нравиться молодцы, то есть мужчины высокие, румяные, с правильными чертами и самодовольными лицами. Вообще многие того мнения, что выражения: quel bel homme — какой красивый! обидны и хуже насмешки. Мужчина может быть: статный, ловкий, величественный. Но мужчина-красавец, мужчина-молодец, — воля ваша! — они смешны до крайности! Если случается таких встречать, то всегда хочется послать их, по прямому их назначению, стать фланговыми в гренадерской роте, где они всегда преуспевают гораздо более, чем в гостиных.
Когда мужчина очень умен или замечателен по какому-либо другому достоинству, то, будь он и глупо-хорош, все-таки об нем уж не говорят единственно как о молодце и красавце; это качество, между прочим, ему позволяется, но уж не составляет его исключительного отличия. Убийственный титул красавца и молодца всегда дается тем только, за которыми нет ровно никаких других качеств.
По-французски comme il est beau[5] и comme il est bien[6] представляют два совершенно различные смысла. Попробуйте сказать: comme il est beau! и вам представится нечто похожее на первую попавшуюся картинку модного журнала, нечто белое, как молоко, и румяное, как крымское яблоко, завитое, напомаженное, если с усами, то с усами подстриженными и нафабренными как у восковых болванов в парикмахерских магазинах, если с бакенбардами, то они тщательно приглажены, размерены и отмерены с математическою точностью, одним словом, нечто приторное до отвращения и пошлое до пренебрежения.
Но скажите, напротив: comme il est bien! — и невольно воображение ваше разыграется, сообразно вашему вкусу и личному мнению, и вам причудится выразительное лицо, глаза с умными или страстными взорами, черты если не совсем правильные, то всегда благородные и мужественные, одним словом, лицо, принадлежащее единственно и вполне своему обладателю, а не впадшее в форму общую многим, как слепок для кукольных голов. И потом воображение ваше дорисует ли или нет портрет, им вызванный на заданную тему, придаст ли еще другие оттенки, вами признанные нужными, к дополнению симпатического лица, уж это совершенно в вашей воле.
Все это нужно было объяснить, чтоб определить, каким лицом, какою наружностию судьба наградила Бориса Ухманского. Конечно, проходя мимо него или завидя его издали в креслах театра, или проезжающего в санях или дрожках, никакая купчиха или старушка доромантических веков не вскрикнула бы от удивления и не обратилась бы еще раз на него поглядеть. Но зато ни одна молодая женщина или девушка, ни один человек наблюдательный и просвещенный не встречали его в обществе, не остановив на нем испытующего и заинтересованного взора. Но зато, раз увидя его, нельзя было его позабыть. У Бориса было так много неуловимого, неопределенного своеобразия в наружности и приемах, так много чувства и мысли в выражении его физиономии, иногда так много огня, а иногда так много тихой грусти тайных дум во взорах, что нельзя было с первого появления не признать в нем одного из тех существ, которые созданы, чтоб привлекать сочувствие, и природа так решительно назначила его типом для романистов, что невольно должно было предполагать в нем героя многих сердечных романов.
Довольно о внешней стороне его, посмотрим нравственную. По редкому исключению среди теперешних общепринятых условий воспитания молодых людей, Борис вырос на руках наставника, каких мало. Вейссе, курляндец по происхождению, космополит по воспитанию, немец по учености и душе, но притом, по странному исключению, парижанин по уму, — Вейссе был единственным преподавателем, хранителем, другом и сотоварищем Борису, которого слабое здоровье не позволило определить ни в военные заведения, ни в университет. Борис был единственный сын богатых людей, у которых кроме того было четыре дочери. Следовательно, все надежды, все заботы семейства были сосредоточены на нем. Гордость родных и желание их видеть сына блестящим и отличным учеником или студентом среди товарищей какого-нибудь общественного курса должны были уступить осторожности. Они оставили Бориса дома и лет до осьмнадцати заботились гораздо более о подкреплении его здоровья и физических сил, чем о развитии памяти и познаний в ущерб всему прочему. Но Борис учился, потому что на то была его собственная охота; развивался, потому что добрый и кроткий Вейссе, полюбивший его как родного сына, незаметно, но постоянно передавал в его юный, восприимчивый ум всю ученость, всю ясность и полноту своего собственного ума, а главное, Борис, никем и ничем нестесняемый и неподстрекаемый, вырабатывался сам собою из себя самого, как живая бабочка из мертвой куколки, как могучее дерево из молодого отпрыска, как все прекрасное и сильное, предоставленное закону благой природы и напутствуемое благоприятными попечениями, ему сродными и полезными. С даровитыми и благорожденными натурами есть особенные условия: чем меньше их воспитывать, тем лучше они выходят. Одну только посредственность и бездарность следует учить и образовывать насильно, чтоб она не оставалась навеки в своем невежестве и своей грубости. Блестящий ум или первоклассный талант сами найдут, сами укажут себе приличные путь, даже проложат, если обстоятельства им враждебны или неблагоприятны.
Когда Борису минуло осьмнадцать лет, отец и мать пригласили первых профессоров столицы заниматься с ним дельно и последовательно. В один год такого занятия он успел более, чем сверстники его, переходящие из лекции на гулянье и с бального шума на студенческую скамью. Борис выдержал кандидатский экзамен.
Его послали путешествовать. Разумеется, Вейссе поехал с ним, и дружеские отношения двух товарищей-сопутников заменили между ними прежние отношения ученика к наставнику и наоборот. Почтение Бориса к Вейссе нисколько не стесняло свободы его прежнего питомца; немец продолжал, как нянька, охранять его здоровье и покой. Проездивши два года по Европе, Борису захотелось узнать и Россию, нашу молодую мать, которая так проста и однообразна, но зато так сильна и свежа в своем единстве. Потом, повинуясь желанию родителей, он вступил в службу, но в дипломатическую, и отправленный курьером к одному из поверенных наших при германских княжествах, остался там на несколько лет.
Вот простая повесть Бориса, до минуты встречи его с Мариной. Чтоб ее дополнить, следовало бы сказать: любил ли он, сколько раз, когда и где, кого и как, и долго ли или нет, — все то, что составляет биографию сердца молодого человека, дожившего до двадцати пяти лет. Но этого-то именно мы не можем обстоятельно рассказать, по той причине, что Борис, многого требуя и многого ожидая от любви, не находил ее до этой поры. И если он и шалил случайно при беглых встречах, легко попадающихся каждому молодому, пригожему и богатому человеку, особенно путешественнику, если он гонялся за удалой гризеткой Латинского квартала в Париже и отчаянно вальсировал с нею на загородных балах в саду Большой Хижины и Мабиля, или шармировал (сентиментальничал) с белокурою и голубоокою немочкою у берегов Рейна, романсовал с путешествующими варшавянками и позволял себе иногда far l'amore[7] с пламенными трастверинками в Риме, или смуглыми пляшущими тарантеллу и салтареллу неаполитанками в Сорренто, то это были только мгновенные вспышки молодой крови, скоро забываемые развлечения праздной фантазии, которые занимали Бориса только несколько дней и не оставляли никакого следа в его воображении. Ни душа, ни сердце, ни даже чувство его при том не были затронуты. Не того нужно было чистым и высоким мечтам русского пришельца; он уезжал, и мимолетные видения легко сменялись и заменялись перед ним, а сердце его оставалось пусто и сиро, и он чувствовал, что счастие и любовь еще впереди!
Две недели не прошли с памятного обоим раута, как Борис и Марина оба знали, оба чувствовали, что они предназначены друг другу. Непреодолимое сочувствие влекло их одного к другому. Все вкусы, все мнения были у них соответственны. Даже все желания, все тайные движения их сердец согласовались без их ведома, и прежде всяких объяснений они понимали один другого. Нельзя было бы найти мужчину и женщину более под пару, более достойных один другого. Ни одна из красавиц, прежде встречаемых Ухманским наяву или на полотне в созданиях великих художников, не могла спорить с стройною, пламенною, чудноокою Мариною, которая как пальма возвышалась блестящим и пышным цветом юга между северных разнообразных красот. Ни один из мужчин, видаемых Мариною, не мог ей так понравиться, как задумчивый, немного бледный Борис, чье привлекательное и аристократическое лицо напоминало ей портреты Байрона в его первую, еще целомудренную молодость. Так было и в умственном отношении. Одна Марина могла понимать вполне глубокую душу и смелый ум Бориса; она одна могла говорить с ним и о современности, его занимавшей, и об искусствах, ему дорогих, ей одной были доступны все стороны мысли его, все обнимающей и все вопрошающей. Словом, они так шли один к другому, так казались каждый на своем месте, когда находились вместе, что свет сам, казалось, понимал их необходимое сближение и одобрял его, стараясь свести их в разговорах или танцах, где каждый из двух должен был выставлять другого во всем его блеске.