Генрих Шумахер - Последняя любовь лорда Нельсона
Он умолк, пробежал косым, горящим взглядом по ее лицу, кивнул головой, потер, хихикая, свои длинные сухие пальцы.
Она снова упала на кушетку. Ею опять овладела расслабляющая усталость.
— Это все, что ты мне хотел сказать? — спросила она, закрывал глаза. — Тогда уйди, прошу. Я больше не в силах слушать тебя.
С края кушетки он пододвинулся ближе.
— Значит, отослать доклад Питту?
Она приподнялась, но сразу же опять упала на подушку. Страшно хотелось спать.
— Делай, что хочешь! — пробормотала она. — Какое мне дело до Марии-Каролины!
Что-то зашуршало. Она с трудом приоткрыла веки и увидела, что он извлекает бумагу из своего шлафрока.
— Но сегодня утром… Ты упрекала себя… Если бы ты была ласкова со мной… Мы могли бы тогда сжечь ее здесь на свечке!
Глаза ее снова закрылись. Глухо, как из далекого далека доносился к ней его голос. Все ее собственные мысли улетели, как мыльные пузыри, превратившись в ничто. Ею овладели сон, блаженная тьма, забвение…
О, этот крик… Не голос ли Джошуа? Нельсон не обернулся. Он крепко держал ее руку. Двигался с ней, сквозь бушующий шторм к суше. Серая полоса моста над страшной пучиной была бесконечной…
Ах, а у нее горели ступни, дрожали колени.
Не лунный ли свет виден ей сквозь сомкнутые ресницы? Они ехали в барке, по залитому лунным светом морю, сквозь глухую беззвучную ночь. Мягким был голос Нельсона… горяч его взгляд, сладко целовал его рот…
Сэр Уильям?
Он погасил свет. Все погрузилось во тьму… Скрипя зубами, она приподнялась с подушек. И снова упала. Без сил, беспомощная перед ним.
Глава шестая
Нельсон еще не видел Италии. Моряку, проведшему почти всю свою жизнь на море, все было здесь незнакомо: страна, народ, жизнь. Подобно древнегерманским варварам, явившимся из северных лесов, он удивленно глядел на простирающийся у его ног новый, более прекрасный мир, озаренный более теплым солнцем, сияющий яркими красками.
Сэр Уильям не мог посвятить ему много времени, все его время было отдано политике. Так что единственным гидом Нельсона была Эмма.
Странно, но толкал ее на это сам сэр Уильям. Почему-то он уже не думал о том, что сказал о расположении Марии-Каролины к Нельсону. Или старый интриган выдумал это только для того, чтобы испытать Эмму? Во всяком случае, Мария-Каролина ни в чем не проявляла особого интереса к Нельсону. Она часто приглашала его к столу, отводила ему почетное место рядом с собой, устроила в его честь гала-представление в театре Сан-Карло. Но это могло быть понято и как дань стране, которую он представлял.
Безоблачны были те дни, когда Эмма с Нельсоном, Джошуа и Томом Киддом бродили по городу и его ближним окрестностям. Дальних прогулок не позволяло Нельсону чувство долга. Он мог внезапно понадобиться, если бы поступило какое-нибудь сообщение. «Агамемнон» должен быть готов к отплытию в любой момент.
Когда Эмма впервые увидела Неаполь, душа ее была полна тревог и заботы о будущем, «исполнена страдания, ненависти и борьбы». Что было ей тогда до Неаполя и хваленой прелести этого итальянского рая? Хотя сэр Уильям показывал ей все и знакомил ее со всеми достопримечательностями, ничто не пробудило в ней глубокого отклика. Не оставило следа в ее душе, лишь запало в память.
Но теперь…
Может быть, к ней вернулась запоздалая молодость? В этой стране, где все было вечной молодостью и вечной красотой? Под влиянием этого человека, сохранившего в своей душе такую способность восхищаться, которая могла бы устыдить даже его мальчика-сына?
Ах, они походили друг на друга, Нельсон и Эмма! Никогда до сих пор не были они по-настоящему молоды!
Он — выросший на суровой морской службе, в трудной борьбе за каждый маленький успех. Она — поднявшаяся из нищеты, проложившая себе путь наверх ценой позора и унижения.
Удивительно, как они понимали друг друга! Как будто одинаково думали, одинаково ощущали горячий восторг перед открывшейся им красотой.
Шагая рядом друг с другом, они были погружены в золотой поток, купали в нем радостно свои сердца, возвращали молодость своим душам…
Нельсону казалось, что Неаполь похож на Рим. Эмма открыла ему, что это — совершенно другой город, сам по себе — целый мир. Здесь они бродили не по развалинам былой роскоши цезарей, здесь ни Браманте, ни Микеланджело не возводили с бессмертной дерзостью своих шедевров, здесь не было папской власти, строившей дворцы из бронзы, дома из мрамора, венецианское золото не метнуло в море с римской отвагой[3] стрелы вечных молов.
Здесь исчезло прошлое. Власть имело только настоящее. Вместо роскошных куполов поднимались мягко округленные вершины, готические иглы скал — вместо мраморных колонн. Вечно созидающая природа рвала любые сковывающие ее цепи, не терпела нигде руки художника.
Как природа, так и народ. Погруженный в море изобилия и красоты, он жил только настоящим. Безмерно разрастался сам по себе, не требуя ни малейшей заботы, как лозы Позилиппо. Блаженствуя, он жил в свое удовольствие в навеки непорочном теле Италии, как народ Рима — в ее бессмертной душе.
Часто они еще на рассвете уходили из палаццо Сесса, смешивались с пестрым водоворотом толпы в Толедо, Ларго дель Кастелло, на Киайе, на набережной святой Лючии. К этому времени жонглеры, черные Пульчинеллы, белые паяцы[4] уже устанавливали свои подмостки, увеселяя с них народ своими бессмертными шутками. Быстрые, хорошо подвешенные языки проповедников и монахов собирали тысячи слушателей. Крича, смеясь, зазывая, косились маклеры, мелочные торговцы, рыбаки, извозчики, наводняли маленькие шербетные лавки и кофейни, перед которыми пирожники тут же на двухколесных тележках готовили и продавали свой товар.
И среди всего этого своеобразные существа — лаццарони. Не имея ни дома, ни пристанища, с открытой грудью и непокрытой головой, одетые в скудные льняные лохмотья, они беззаботно целыми днями стояли, прислонившись к стенкам домов или на перекрестках. Ждали, не подкинет ли им случай несколько медяков. Обязательные, добродушные, скромные по своей природе, они всегда были готовы ради святой веры убивать, поджигать, грабить, воровать. Не интересуясь сутью вещей, они наделяли всякий предмет душой: в гневе проклинали душу лимона, хлеба, стола, своих родителей, Христа. Королеву, которая не скрывала своего отвращения к лаццарони, они ненавидели, зато готовы были в любой момент принести себя в жертву королю. Фердинанд обращался с ними как с равными, позволяя им хватать себя за большой нос, соревновался с ними в грубых шутках. А когда был в добром расположении духа, отплясывал перед ними их национальный танец — тарантеллу. Сам продавал им причитающуюся ему часть добычи из королевских морей у Патрии и Фузаро, по-настоящему торгуясь из-за каждого медяка.
Нельсон недоверчиво покачивал головой, когда Эмма рассказывала ему все это. Но вскоре его собственные наблюдения подтверждали правдивость ее рассказов.
Он чувствовал себя едва ли не лично оскорбленным. Для него, офицера-консерватора, король был не только в теории, конституционно, но и в действительности главой государства. Поэтому он проклял французскую революцию, уничтожившую монархию, и был горячим сторонником Питта и Бёрке, страстным противником Фокса, который чуть ли не признал насильственные действия жирондистов законными.
А теперь еще этот Фердинанд, неаполитанский король! Мария-Каролина представлялась ему мученицей, так как она безропотно сносила этого супруга.
Эмма сочувственно улыбалась: как прост он был и как неопытен! Он, очевидно, не понимал, что жажда власти сильнее, чем страдания раненого сердца! Ведь и она сносила сэра Уильяма…
Во время этих маленьких прогулок Джошуа не отходил от Эммы. Следуя рыцарственным традициям испанского этикета, принятым в обращении придворных кавалеров с дамами, он не упускал ни одной возможности оказать ей маленький знак внимания. Он не позволял, чтобы кто-нибудь другой открыл ей дверцу кареты, ревниво следил за тем, чтобы при выходе из кареты она опиралась только на его руку. Он был счастлив, когда ему выпадала честь нести ее сумочку, ее зонтик, ее шаль. Когда вечерами на Хиайе, где собирался весь высший свет, они проносились стрелой по мягкой, вымощенной лавой дороге, мимо людских толп, меж двух бесконечных рядов карет, он неподвижно сидел против Эммы, нисколько не интересуясь окружавшей их пестротой жизни. Он не сводил с нее глаз, слышал, казалось, только ее голос, когда она рассказывала Нельсону о встречных. А однажды, когда, устав после долгой поездки, она приняла его робко протянутую ей руку, чтобы, опершись на нее, подняться по крутой лестнице палаццо в свою комнату, он шел рядом с ней бледный, затаив дыхание, словно боясь каким-нибудь неловким движением лишиться прикосновения ее руки.