Уильям Локк - Счастливец. Друг человечества
— Здесь его оставить, во всяком случае, нельзя, — сказала Турнер.
Зора с ней согласилась. Это было все равно, как если бы оставили двухмесячного ребенка и ожидали, что он сам заработает себе на пропитание. За последние две недели она привыкла смотреть на Септимуса, как на свою собственность, и постоянно им интересоваться.
— Он мог бы пожить у нас в Нунсмере, как вы думаете, Турнер?
— Я думаю, мэм, что это было бы наименьшее из зол.
— Его можно поместить в комнате кузины Джен, — размышляла вслух Зора, зная, что кузина Джен умчится домой, как только узнает о ее приезде.
— А я, мэм, буду следить за тем, чтобы он ел вовремя, — сказала Турнер.
— В таком случае все улажено, — решила Зора.
Тотчас же она пошла сообщить больному, какая участь ему уготована. Вначале он протестовал, уверяя, что всем будет мешать, что он несносное существо и даже квартирные хозяйки находят его невыносимым. Наконец, она и так уже слишком много с ним возится.
— Делайте то, что вам велят, — прервала его Зора. — И заметив тень озабоченности на лице молодого человека, спросила: — Ну что еще вас беспокоит?
— Вигглсвик. Я не знаю, что с ним.
— Он может приехать в Нунсмер и поселиться у местного полисмена.
Накануне отъезда из Парижа она получила письмо, написанное почерком, похожим на женский. Оно гласило:
Дорогая миссис Миддлмист! Если я решил что-то делать, то уже не откладываю. Я купил Пентон-Корт. И начал кампанию, которая должна стереть Джебузу Джонса и его приспешников с лица земли, которую они оскверняют своим присутствием. Надеюсь, вы нашли свое призвание? Когда я поселюсь в Нунсмере, мы еще поговорим об этом. Я никогда в жизни не интересовался женщиной так, как интересуюсь вами, и горжусь мыслью, что и вы немного интересуетесь преданным вам Клемом Сайфером.
— Вот три билета, мэм, — сказала Турнер, принесшая письмо. — Я думаю, нам лучше держать их у себя.
Зора засмеялась, и когда Турнер вышла из комнаты, рассмеялась снова. Письмо Сайфера и билет Септимуса лежали рядом на ее туалетном столике, и это казалось ей очень забавным. Своеобразный итог ее мизантропических скитаний…
Что скажет мать? Или Эмми? Что станет говорить так много мнящий о себе лондонский литератор? Она, Зора Миддлмист, провозглашавшая повсюду с таким вызовом, что едет изучать жизнь, но отрекается от всякого общения с презренным мужским полом, — да это прелесть как забавно! Она не только выудила из моря житейского двух мужчин, но и везет их с собой в Нунсмер. Ей даже не удастся спрятать их от всего света в тайниках своих воспоминаний: они явятся сами, как живые трофеи.
Все же в письме к матери она приписала постскриптум:
Я знаю, мамочка, что ты со своей обычной романтичностью будешь уверять, что оба они влюблены в меня. Ничего подобного! Если бы это было так, я бы прекратила знакомство с ними. Это сделало бы их совершенно невозможными.
6
В Нунсмере все происходит медленно — от восприятия идей до темпа исполнения церковных гимнов. Жизнь здесь — не вульгарный, бешеный тустеп, как в Годалминге, Лондоне и других водоворотах человеческих страстей, а степенный и чинный менуэт. Здесь наслаждаются жизнью не спеша. Здесь даже курица постыдилась бы выводить цыплят с неприличной поспешностью своей родни в соседнем приходе.
Прошло шесть месяцев, и Зора даже не знала, на что их убила, если не считать нескольких поездок в Лондон, где она веселилась с друзьями Эмми. Постепенно тихая, убаюкивающая жизнь в Нунсмере снова пробудила в ней тоску по воле и по широкому миру. Она уже поговаривала о поездке в Японию, Америку, Южную Африку, приводя в ужас свою мать; на самом деле ее не так уж сильно тянуло в эти страны, и она все откладывала.
Некоторое время Зора развлекалась тем, что устраивала выздоровевшего наконец Септимуса Дикса в маленьком домике окнами на выгон. Надо же ему было где-нибудь жить на этой планете, а так как у него не было выбора, кроме трущобы, где хотелось поселиться Вигглсвику, Зора указала ему на сдававшийся внаем дом и посоветовала его снять. При доме, в конце сада, был сарай, который можно было превратить в лабораторию, — главное требование, предъявляемое Септимусом к жилью, поэтому он охотно согласился. Зора сама купила ему мебель, белье, посуду и целую батарею кухонных кастрюль, над которыми Вигглсвик недоуменно качал головой.
— Сковорода — это я понимаю, и кастрюля тоже, но для чего нужны вот эти штучки с дырочками, просто не могу себе представить.
— Может быть, в них можно посадить герань? — подумав, весело предположил Септимус.
— Если вы это сделаете, — объявила Зора, — я вам найму кухарку, которая присмотрит за вами обоими, и умою руки.
После чего объяснила, как надо пользоваться ситом, и дала понять Вигглсвику, что ее слово твердо, и если он позволит себе подать капусту, не откинув ее сначала на сито, она тотчас же исполнит свою угрозу. С первого же дня она приобрела деспотическую власть над Вигглсвиком, к которому нелепо ревновала его хозяина. Но старый негодяй Вигглсвик, седой, согбенный, глуховатый и туго соображавший, как большинство постоянных обитателей тюрем, инстинктивно слушался команды и беспрекословно подчинялся Зоре.
Для Септимуса началась та счастливая жизнь, в которой часов не наблюдают. Зародившаяся в его голове идея создания скорострельной пушки нового типа постепенно обретала реальные очертания. В одном из потаенных уголков его мозга странным образом накопились обширнейшие знания по полевой артиллерии, и Зора изумилась размерам его технической библиотеки, о спасении которой из огня Вигглсвик забыл упомянуть. Иногда, преодолев свою обычную застенчивость, изобретатель с непостижимым увлечением принимался рассказывать Зоре об этих смертоносных орудиях и об углах наведения, о баллистике; выводил математические формулы, иллюстрируя их диаграммами, пока у нее голова не шла кругом; или же говорил о своем сочинении, посвященном орудиям большого калибра, только что написанном и отправленном издателю, и о той революции в военном деле, которую эти удивительные пушки должны были произвести. Глаза его в таких случаях теряли обычное свое сонное выражение и становились блестящими, нервные пальцы казались сильными, весь он преображался; но как только проходил порыв увлечения, он снова становился неумелым, неприспособленным к жизни, смешным чудаком. Порою он день и ночь работал у себя в кабинете или в мастерской над своими изобретениями. Иной раз целыми днями спал или мечтал. Посреди выгона был старый пруд, вокруг которого стояли грубые скамьи. Септимус любил сидеть на одной из них и смотреть на плававших в пруду уток, говоря, что его очень занимает их манера шевелить хвостом. Когда он видит это, у него появляется идея нового изобретения, хотя еще неясно, какого именно. Кроме уток, он свел большую дружбу с хромым осликом пономаря и кормил его сандвичами, специально приготовленными Вигглсвиком, пока ему не объяснили, что для осла гораздо приятнее морковь. Когда они стояли рядом, наблюдая, как утки шевелят хвостами в пруду, картина была просто умилительная.
Была еще одна отрада в мирной жизни Септимуса — Эмми. Временно оставшись без ангажемента, она теперь нередко заглядывала денька на два в Нунсмер, принося с собой отзвуки опереточного настроения и запах модных французских духов. Эмми появлялась на горизонте Септимуса, как опасная и дерзкая планета, так непохожая на Зору — большое постоянное светило его небосклона, но в то же время такая милая, искрящаяся, так безыскусственно и простодушно вращающаяся вокруг какого-то собственного маленького солнца, что Септимус подружился с ней не меньше, чем с Вигглсвиком, утками и осликом. Это она велела ему кормить ослика морковью, а не бутербродами. У нее были волосы, как золотая рожь, и нежная кожа блондинки, выдававшая любое волнение крови. Она могла зардеться, как алая чайная роза старомодного английского сада, и вдруг побелеть, как алебастр. Глаза ее были как незабудки, омытые дождем. Когда мир ей улыбался, Эмми смеялась; когда он хмурился, она плакала. Встретившись с Септимусом Диксом, она накинулась на него, как ребенок на новую игрушку, и часами наслаждалась, разбирая его по частям, чтобы посмотреть, как он устроен.
— Почему вы не женаты? — спросила она его однажды.
Он поднял глаза к небу — это было на выгоне — к осеннему, жемчужно-алому, кое-где с просветами грустной лазури небу, словно искал там объяснения.
— Потому что никто меня на себе не женил, — ответил он.
Эмми рассмеялась.
— Как это на вас похоже! Вы ждете, чтобы женщина за шиворот вытащила вас из дому и поволокла в церковь, даже не дожидаясь, пока вы ей сделаете предложение.
— Говорят, это бывает, и даже очень часто, — сказал Септимус.