Анастасия Вербицкая - Ключи счастья. Том 2
— Тише! — невольно говорит Штейнбах, когда сторож, указывая на могилу, громко говорит: «Вот тут!»
Он отпускает его движением руки.
Здесь.
Маленький холмик, покрытый снегом. Снег всюду. На крестах и памятниках. На сучьях берез. Между могилами он лежит плотной пеленой, как символ забвения. И заботливо укрыл он простой деревянный крест, под которым спит Лия.
«Я здесь, Лия. Я пришел. Ты чувствуешь, что я здесь?..»
Он опускается на колени.
Страстные стремления и мечты о встрече. Грезы о двойной жизни, полной обмана. Что осталось от вас? Маленький холмик с простым деревянным крестом.
Где любовь Лии? Распылилась в мире эта дивная энергия. А где его любовь? Она уже гаснет.
Вороны каркают вверху, чуя оттепель. Алые лучи погасли. День умер. Сумерки плывут с востока. И голубым кажется мрамор снега.
Сколько времени прошло? Ни один звук внешнего мира не нарушает безмолвия кладбища. Но если прислушаться к звенящей тишине, покажется, что кто-то бродит беззвучно позади, мимо темнеющих памятников. Словно кто-то вздыхает.
«Лия. Ты? Прости меня, Лия. Из сердца уходит жар. Забываю твои слова, не стремлюсь к тебе.
Не тоскую, как прежде. Это жизнь, Лия. Страшная жизнь, которая смеется над всем высоким и светлым. Я скоро забуду тебя. И даже во сне ты не придешь ко мне в твоем белом платье, с твоим бледным лицом. С каждым днем все дальше будешь ты уходить от меня в туман. О, прости меня! Я бессилен бороться с жизнью. Я бессилен удержать мою тоску…
Красный глаз неугасимой лампады в чьем-то склепе вдруг выглянул из сумерек. Мистический ужас тихонько поднимается в душе.
Темнеет. Деревья сдвинулись. Точно шепчутся о чем-то. Город мертвых словно шевельнулся. Штейнбаху чудится, что памятники медленно поплыли к нему.
Что-то враждебное в этом молчании. Или в этом присутствии живого и страдающего человека есть что-то оскорбительное для тех, кто ушел из жизни?
Ледяное дыхание веет в лицо Штейнбаха. И сердце его сжимается, как в кошмаре. Но тоски уже нет. Той тоски, которой он боялся, избегая идти сюда.
Он кладет розы на снег, покрывающий маленький холмик.
Чьи-то шаги явственно звучат по хрустящему снегу.
„Сторож. Сейчас запрут ворота“, — с облегчением думает он.
„Лия, прощай! Я приду. Я скоро вернусь, моя Лия“.
Но, садясь в автомобиль, который повезет его домой, где живет Маня, а потом в театр, где он увидит ее рядом с Нильсом, — он чувствует, что и эти клятвы, шепотом над снежным холмиком, — ложь. Все ложь и самообман. И не скоро вернется он сюда, в безмолвное царство тех, кто ушел от ревности, от горести, от жгучих слез неудовлетворенной страсти.
Соня поднимается ей навстречу.
— Милая! Какая неожиданность! Когда вернулась?
— Только что с вокзала.
— Зато нынче увидишь меня в моих лучших номерах. Я интерпретирую „Орфея“. Пантомима. Очень трудно. Но это-то меня и захватило. Ах, Соня! Я только и живу, только и отдыхаю на сцене. И какая страшная, какая дивная музыка этого Глюка! Милая, приезжай нынче непременно. У Марка своя ложа. Я буду играть для тебя. Для тебя, Агаты и для Пети. Знаешь, я его совсем околдовала. Да! Да! И горжусь, горжусь этой победой. А ты видела Марка, Соня?
— Где ж его увидать? — вызывающе с порога перебивает фрау Кеслер. — Он совсем как дядя стал. Только тот вечером бродит, а этот днем.
— Что это значит? — тревожным полушепотом спрашивает Соня, когда они остаются вдвоем.
Маня пожимает плечами.
— Он действительно изменился, хотя причин враждебности Агаты я совсем не вижу. Пусть бродит, если ему легче! У нас в доме слишком тяжело. И мы почти не видимся.
Она с тоской смотрит в потемневшее небо.
„Как изменилась! — думает Соня. — Марк страдает. Но и у нее нет счастья. Что разделило их? И неужели разрыв возможен?“
— Vite… vite! [40] — торопит Маня шофера, когда автомобиль сворачивает с шумных парижских бульваров в мирный квартал, где живет Иза.
Она бежит вверх по лестнице, исступленно звонит и ждет с замирающим сердцем. Вот послышались торопливые шаги негритянки. Дверь распахивается. Маня вскрикивает и в темной передней обхватывает шею ошеломленной Мими. Собачки с визгом кидаются Мане под ноги и разом стихают, когда она садится на корточки и целует их расчесанные головки.
— Милые вы мои. Милые, здравствуйте! Узнали меня… Трогательные зверушки! — смеясь и плача, лепечет она. Потом вдруг вскакивает, не слушая радостных причитаний Мими.
— Иза! Иза! — кричит она, мчась через желтый салон в спальню креолки.
За ней бегут Мими и собаки. Перепуганный попугай оглушительно орет что-то по-испански.
— Вот Содом! — говорит Нильс, останавливаясь на пороге и стягивая перчатки.
А Маня уже в объятиях Изы. Оторвется, взглянет на нее сияющими сквозь слезы глазами и опять обнимет. И целует мокрые ресницы креолки, ее глаза, жесткую гривку волос. И обе бессвязно что-то лепечут. И смеются, смеются».
Иза в блузе, нечесаная, босоногая, только успела умыться.
— Пустяки! Ты во всем прелесть! Пойдем к Нильсу скорее!
— Что ты? Такому красавцу показаться в неглиже? Мими, живее! Не копайся! — сердито кричит креолка горничной, которая натягивает ей на ногу шелковый чулок.
— Да не дергай ногой! Как же она тебя обует?
— Сеньора всегда так, — улыбается Мими.
— Не эти туфли. Другие давай! И блонду на голову.
— Персидский капот прежде, — напоминает Мима.
— Ты получила газеты из Вены?
— Ну, еще бы! Какой успех! — говорит креолка, качая головой, и серьги ее звенят. — Ах, Мими! Ну, что ты копаешься? Вот тут застегни. Да не так. Опять забыла про кнопку? Ах, черномазая дура!
Маня опять звонко хохочет. Иза переводит на нее гневные глаза. И сама начинает смеяться.
— Ты все та же, моя прелестная, моя дорогая Иза.
— С чего бы мне меняться? Нам, старухам, лишь бы все шло по-старому, день за днем, не нарушая привычек. Правда, Мими? — ласково спрашивает Иза, обнимая за шею служанку.
Мими скалит зубы и радостно кивает головой. Из салона доносится радостно-испуганный нервный лай и тревожный крик попугая.
— Что там такое? — шепчет Иза.
— Готово! — говорит Мими, торжественно отступая и любуясь своей сеньорой.
Когда они входят в салон, Нильс пробует играть в чехарду с собачками. Они немножко испуганы этими странными прыжками, но заинтересованы чрезвычайно. Какаду, шокированный поведением незнакомца, сердито трясет хохлом, перебирает лапками по бронзовым прутьям и выкрикивает все бранные слова, имеющиеся в его несложном лексиконе.
— Нильс, милый. Гордость моя. Радость! Здравствуй! — говорит Иза, гладя его голову, пока он по очереди целует все ее пальцы, унизанные кольцами. — Как я счастлива! Как я следила за вами обоими, сидя здесь, в своем углу, за вашим полетом следила. Я точно утка, которая вывела орлят. Сижу в болоте и смотрю в небо. Вы — дети мои. Вы оба — мои милые дети. Разве неправда? — спрашивает она, обнимая их обоих.
— Иза, я сейчас разревусь.
— И я за компанию, — дрогнувшим голосом подхватывает Нильс.
А Мими уже плачет, стоя в дверях.
— Дай платок, Мими! — сердито кричит креолка, тщетно пошарив в кармане. — Ах, дура! Никогда ничего не помнит.
Они сидят втроем в желтом салоне, перед круглым столом, на котором дымится шоколад в китайских драгоценных просвечивающих чашках.
Маня оглядывается со сладким и мучительным чувством. Вспоминается первый вечер, когда она вошла сюда с Марком и танцевала перед Изой. Та же пыль на венках, те же выцветшие ленты, те же портреты глядят на нее со стен. Ни один стул не сдвинут с места. Только в ее собственной душе прошел вихрь. Выросла она с того дня? Или стала беднее?
— Ах, когда увижу я вас в «Сказке»! Я и сейчас волнуюсь. А что дал вам импресарио? — говорит Иза.
Она всплескивает руками, узнав о цене.
— В мое время не платили таких денег, — задумчиво говорит она, прихлебывая остывший шоколад. — Теперь все увлеклись балетом. Это какое-то безумие. Ну, а когда же в Америку, Мань-я? «Фигаро» пишет, что вы оба приглашены в турне?
— Я еще не решила, — отвечает Маня, словно просыпаясь. — Мы проживем здесь до марта, потом поедем в Лондон, оттуда в Монте-Карло. Дальше не знаю. Я, видишь ли, ужасно устаю. Должно быть, это старость.
— Xa! Xa! Чудачка… А твой барон? Ты его еще не бросила?
Маня смотрит на Изу широко открытыми глазами. Нильс со злой усмешкой отвечает:
— Они, наверно, кого-нибудь вдвоем зарезали.
— Неужели замуж за него выйдешь? Ах, не делай этой глупости, Мань-я! Артистка должна быть всегда свободной.
Под шумок беседы Маня опять оглядывается, вся зачарованная настроением, охватившим ее в этих стенах. Вспоминаются вечера, которые она проводила здесь вдвоем с Изой, беседы об искусстве, мечты о будущем, эти беспредметные грезы над экзотическими открытками, изображавшими Восток и Египет; мечты о сфинксе, озаренном луной; о безмолвии пустыни; о перистых пальмах, столпившихся над Нилом. Тогда она была бедна и стремилась ко всем этим недоступным ей чудесам. Теперь весь мир открыт перед нею. И Гаральд там, на этом таинственном Востоке. Одинокий, больной. Быть может, угасающий Гаральд. Но душа ее уже не рвется ни к сфинксу, ни к пустыне, ни к пальмам. Не рвется даже к любимому когда-то человеку. Равнодушно думает она о том, кем недавно еще были полны ее сны и желанья. Все миновало. Она была богата, как Крез, когда ходила в рваных башмаках. Теперь у нее жемчуг на шее, а руки унизаны бриллиантами. Но душа ее пуста.