Татьяна Успенская - Шаман
Пахло чистым деревом полов и травами. Мать стояла, привалившись к вешалке, из-под платка скучно смотрела на него. Он ничего не сказал ей, и она ничего не сказала ему, только перекрестила. Он вышел, хлопнув дверью. Прислушался. Дом провожал его тишиной.
На этот раз Кеша никак не мог сесть в самолёт. Знакомого диспетчера не было, к лётчикам не сумел пробиться. Тогда решил пойти к военной кассе. Там народу было меньше всего. Сумка оттягивала руку и мешала, но Кеша боялся выпустить её. Ещё издали заметив высокого статного военного, Кеша решил, что подойдёт именно к нему. А подошёл, чуть не потерял дар речи: перед ним стоял его полковник. Та же светлая седина надо лбом, те же властно-радостные глаза, те же узкие губы. И снова, как все последние дни, рядом с лицом полковника Кеша увидел Нинино лицо, услышал её голос: «Пойдём, Кеша, домой!» Почему, не задумался даже, но из всех его знакомых этот полковник сейчас показался ему самым желанным. Спокойно выдержал Кеша его сразу похолодевший взгляд и, не узнавая своего голоса, жалко сказал:
— Нинка умирает, помоги уехать, я везу ей лекарство.
Полковник засуетился: он о чём-то пошептался со стоящим перед ним военным и полез к кассе. Через минуту протягивал Кеше билет.
— А ты куда летишь? — спросил Кеша, желая только одного: чтобы они с полковником полетели вместе. Остаться одному на целых восемь часов показалось невыносимым, необходимо было иметь рядом кого-то, кто знает Нинку, с кем можно поговорить о ней.
— Я не знал, захочешь ли ты рядом… взял себе на другом конце. Удираю на два дня к своей девочке, позвала погулять.
— Поменяй, прошу тебя, — неожиданно сказал Кеша, снова не узнавая своего голоса.
И вот они в воздухе. Ни звёзд, ни луны, ни спутников, за стёклами — темень. Кеша поёжился, покосился на полковника, и снова из-за его крутого плеча выглянула Нинка: «Пойдём, Кеша, домой!» Она поняла его тогда, а он отпихнул её.
— Мне было восемнадцать лет, когда началась война. Я учился в военном училище, но, как все мальчишки, рвался на фронт. Я думал, фронт — это сразу ордена, медали, сплошной парад. Меня придерживали, сам понимаешь, оставалось всего два года учиться, и я становлюсь квалифицированным кадром. Что ж, каждый думает о себе! Страна нуждалась в специалистах, а я хотел славы. Сбежал на фронт добровольцем, рядовым, и в первый же день попал в бой. Как назло, первый бой — под солнцем! Кровь, оторванные ноги, окровавленные, изуродованные лица — в солнце! Потрясение! Ну, хватит об этом. Мне повезло со взводным. Он простой такой мужик, любил у огня с нами, с каждым по отдельности, поточить лясы. Подсядет к самому захудалому и давай расспрашивать о житье-бытье. Я всё ждал, вот заговорит со мной. Сразу разберётся, какой-такой я: голос у меня — зычный, могу руководить кем хочешь. Он же всё ходил мимо. Сначала я злился, а потом решил выслужиться перед ним. Лезу в самое пекло, а сам ищу его глазами — видит он меня или не видит? И вот однажды, помню, из-под самого носа у фашистов вытащил наш пулемёт. У самого-то от страха тряслись поджилки. Ну, думаю, смерть пришла. В меня стреляли, задело ухо. Но сгоряча никто ведь не чувствует боли! А потом обошлось, крови вышло совсем немного. И тут-то, когда я и думать забыл о взводном — не до него, ухо жжёт, ноет! — он подошёл ко мне. Я думал, будет хвалить, а он мне сказал такое! «Ты, — говорит, — прёшь на рожон, а того твоя глупая башка не разумеет, что огонь запрятан внутрь земли, что сердце запрятано внутрь человека, что мотор суётся в машину поглубже. Не мозоль ты людям глаза своей показухой. Пыль пускаешь, а проку от тебя — тьфу! Жизнь продаётся дорого, по делу». Тут уж не только ухо, весь я загорелся и с той поры притих. Вон сколько лет прошло, те слова взводного — в ушах. Правда, иной раз не могу сладить со своим характером. — Полковник умолк на минуту и вдруг торопливо сказал: — Если честно, обидел ты меня, Кеша. Я от чистого сердца к тебе, по-простому. Эти деньги я долго собирал, у меня жена… уже десять лет без ног. Отрезали. Старые раны начали гнить. Я с ней вместе был на фронте. Она меня спасла от смерти… — Кеша угрюмо молчал. Неожиданно полковник засмеялся, да так, мелким смехом: — Хи-хи-хи… — Кеша покосился на него. — А ещё, если сказать честно, твоя баба перевернула мне сердце. Ну точно моя жена в молодости. Я к ней… всей душой! И так захотелось мне доставить ей удовольствие, чтобы ей стало весело. А она, а ей… ничего не надо, на тебя смотрит. Подумал, чем её возьму?
— Ну-у… — Кеша ошалело взглянул на полковника. Говорить о Нинке расхотелось. Он вспомнил, как она смотрела на него в ресторане, как побежала прочь, как его руки со своих плеч сбросила.
Умирает Нинка… Кеша проглотил горькую слюну. Не стала принимать его лекарство.
Как же это вышло, что он забыл о Нинке? Не забыл, нет, разозлился на неё. А Нинка за один месяц сломалась. Чего бы он ни дал, чтобы вычеркнуть из жизни этот месяц!
По раскалённым углям босиком… —
пела Нинка. Все кишки перекрутила своими песнями.
Она что-то рассказывала ему о себе. Он не слушал. Она что-то говорила ему о книжках. Он не слушал. Только и услышал:
По раскалённым углям босиком…
Что она сделала с ним? Подожгла и бросила. Никогда в нём не было того, что в ней с избытком. Чего?
— Слушай, расскажи ещё что-нибудь, прошу тебя. — Кеша резко, всем корпусом, повернулся к полковнику.
Но полковник сладко спал, вытянув в истоме ноги в сторону, в проход, и уронив голову на плечо.
Кеша прильнул к стеклу: пустая чернота. Ни звёзд, ни луны, ни месяца — хоть бы узкая, узкая щель к свету!
Илье с Варей он позвонил с аэродрома. Нинку взяли из больницы.
— Ты сказала, что я приеду? — спросил он едва слышно. Варька молчала. Не в силах перенести бесконечной паузы, закричал: — Сказала?
— Нет, не сказала. А если не приедешь? Ты у нас такой: наобещаешь с три короба и не сделаешь. Зачем же ей трепать нервы? Записывай адрес.
— Я запомню.
В такси он неожиданно задремал и никак не мог понять, чего хочет от него толстый белобрысый дядька.
— Приехали! — Мужик сердился, дёргал его что было силы за рубаху. — Не задерживай, вылезай давай.
Недолгий сон принёс облегчение. Ноги теперь шли, руки крепко держали вещи. Кеша долго стоял перед тремя одинаковыми башнями. Спрашивать никого не хотелось. Корпус два. Значит, ему нужна средняя. Потом долго стоял перед лифтом. Лифт уже был на первом этаже, и дверца открыта, и Кешина нога уже стояла в лифте, а всё страшно было войти. Наконец восьмой этаж. Он боялся, что, если замешкается, не позвонит, сбежит. И сразу нажал кнопку.
Долго не открывали. Спит? Нету дома? Не может быть, чтобы не было дома. А может, Варя не знает? Хотели взять из больницы и не взяли.
Дверь распахнулась. Нина куталась в длинный розовый халат. Лишь на минуту вспыхнули прежним светом глаза и погасли.
— A-а, шаман! — протянула она детским голосом. — Я думала, Оля что позабыла, только вышла. Я её в магазин отправила, у нас кончились продукты, а папа сегодня прийти не может. Надо же ребёнка кормить! Правда, ребёнок — взрослый, меня нянчит. После магазина она к Грише зайдёт.
Кеша продолжал держать в руках вещи. Сделать к ней шаг не мог. Смотреть на неё боялся.
— Ты разучился разговаривать, шаман? — спросила она, взяла у него сумку, за освободившуюся руку потянула в дом. — Лучше здесь стой, я боюсь сквозняков.
На её щеках появился лёгкий румянец, она чуть улыбнулась бледными губами. Чуть косила глазами. Он поставил чемодан на пол, протянул к ней руки, как тогда, обеими руками обхватил её тонкую шею, чтобы набраться сил. Окунулся в её волосы. Так они стояли, покачиваясь на сквозняке, потому что двери забыли закрыть. Только в тайге, лицом во влажную, пахнущую солнцем траву, или наедине с больным, наполненный чужой бедой и стуком чужого пульса, он так растворялся и совсем забывал себя. Он узнавал её сейчас заново: острые ключицы, торчащие лопатки и запахи — прели, хвои, цветов. Он не помнил её плеч, а сейчас укололся об их углы. Она отступала от него, и он покорно шёл за ней. Он кололся о её локти и ключицы, он тыкался кутёнком в её грудь и живот — целовал, целовал, губами узнавая её худобу. Была только она. Она одна. Его не было.
А потом жадно курил, сквозь дым она казалась ему здоровой. Она притягивала его к себе сейчас больше, чем прежде. Теперь неутолённым был он. Он смотрел на неё и был благодарен ей: она щедро отдала ему что-то большое и главное, чего он не знал до сих пор, что-то, чего он пока не понимал, но от чего горячо в груди.
Он совсем забыл, что она тяжело больна, и вдруг вспомнил. Беспомощно огляделся: светло-зелёные обои, как молодая трава, окружали его.
— Ты надолго?! — спросила она.
— Навсегда, — сказал он.
То, в чём он не хотел себе признаться, было: черты заострились, блёклой, еле угадываемой желтизной подожгло кожу, истончились и подтаяли губы.